– Ну, ну, господь все видит, господь всех накажет.
Жалобщики требовали барыню; строгая, прямая, она выходила на крыльцо и, молча послушав робкие, путаные речи, тоже обещала:
– Хорошо, я его накажу.
Но – не наказывала. И только один раз Клим слышал, как она крикнула в окно, на двор:
– Иван, если ты будешь воровать огурцы, тебя выгонят из гимназии.
Она и Варавка становились все менее видимы Климу, казалось, что они и друг с другом играют в прятки; несколько раз в день Клим слышал вопросы, обращенные к нему или к Малаше, горничной:
– Ты не знаешь, где мать, – в саду?
– Тимофей Степанович пришел?
Встречаясь, они улыбались друг другу, и улыбка матери была незнакома Климу, даже неприятна, хотя глаза ее, потемнев, стали еще красивее. А у Варавки как-то жадно и уродливо вываливалась из бороды его тяжелая, мясистая губа. Ново и неприятно было и то, что мать начала душиться слишком обильно и такими крепкими духами, что, когда Клим, уходя спать, целовал ей руку, духи эти щипали ноздри его, почти вызывая слезы, точно злой запах хрена. Иногда, вечерами, если не было музыки, Варавка ходил под руку с матерью по столовой или гостиной и урчал в бороду:
– О-о-о! О-о-о!
Мать усмехалась.
А когда играли, Варавка садился на свое место в кресло за роялем, закуривал сигару и узенькими щелочками прикрытых глаз рассматривал сквозь дым Веру Петровну. Сидел неподвижно, казалось, что он дремлет, дымился и молчал.
– Хорошо? – спрашивала его Вера Петровна, улыбаясь.
– Да, – отвечал он тихо, точно боясь разбудить кого-то. – Да.
А однажды сказал:
– Это – самое прекрасное, потому что это всегда – любовь.
– Но – нет же! – возразил Ржига. – Не всегда.
И, высоко подняв руку со смычком, он говорил о музыке до поры, пока адвокат Маков не прервал его:
– А моя жена, покойница, не любила музыку.
Вздохнув, он добавил, негромко, ворчливо:
– Совершенно не способен понять женщину, которая не любит музыку, тогда как даже курицы, перепелки… гм.
Мать спросила его:
– Вы давно овдовели?
– Девять лет. Я был женат семнадцать месяцев. Да.
Потом снова начал играть на скрипке.
Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто – насмешливое, как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она говорить так же?