Разузнав в Апсе все, что ему было нужно, он проникся полным доверием к Руместану. Отца бывшего владельца прядильной мастерской разорили мечты о богатстве и неудачные изобретения, и теперь он скромно жил на жалованье страхового агента. Но сестра его, г-жа Порталь, бездетная вдова богатого местного деятеля, все свое состояние должна была оставить племяннику. Вот почему Мальмюсу хотелось удержать его в Париже: «Поступайте к Санье… Я вам помогу». Секретарь столь видного человека не мог жить в студенческих меблирашках, и Мальмюс обставил для него холостяцкую квартиру на набережной Вольтера, окнами во двор, взял на себя и оплату помещения и расходы на жизнь. Так будущий лидер начал свою карьеру внешне человеком вполне обеспеченным, в сущности же, глубоко стесненным: ему не хватало ни балласта, ни карманных денег. Благосклонность Санье дала ему возможность завести ценнейшие знакомства. Он был принят в аристократическом предместье. Но вот беда: успехи в обществе, приглашения в парижские особняки, а летом – в имения обязывали его к тому, чтобы всегда быть хорошо одетым, всегда быть подтянутым, и, следовательно, увеличивали его расходы. Неоднократно обращался он к тетушке Порталь, и она изредка оказывала ему помощь, но осмотрительно, скуповато, денежные переводы от нее сопровождались длинными комичными нравоучениями и проклятиями в библейском стиле разорительному Парижу. Положение было просто невыносимое.
Через год Нума стал подыскивать себе что-нибудь другое. К тому же и Санье нужны были труженики, работяги, Нума ему не подходил. Южанин был безнадежно ленив и особое отвращение испытывал именно к кабинетной работе, требующей прилежания и порядка. Внимательность, умение глубоко входить в дело были ему решительно несвойственны. Он отличался слишком живым воображением, в голове у него все время теснились разные идеи, ум его был до того подвижен, что это отражалось даже на его почерке, который все время менялся. Это была натура поверхностная: у него были и голос и жесты тенора.
«Если я не говорю, то, значит, и не думаю», – признавался он с величайшим простодушием. И это была истинная правда. Не мысль у Нумы подталкивала слово – напротив, слово опережало ее, – мысль как бы пробуждалась от его чисто механического звучания.
Нума сам изумлялся и забавлялся тем, как сталкиваются у него затерявшиеся в закоулках памяти понятия и мысли, когда произнесенное слово обнаруживает их, собирает, превращает в целые связки доводов. Когда он говорил, то обретал в себе чувствительность, дотоле ему самому неведомую, возбуждался от звука своего голоса, от интонаций, которые хватали его за сердце, от которых на глаза у него навертывались слезы. То были свойства прирожденного оратора, но он этого не сознавал, ибо у Санье ему не представлялось возможности применить их.