И плеск чужой воды… Русские поэты и писатели вне России. Книга вторая. Уехавшие, оставшиеся и вернувшиеся - страница 13

Шрифт
Интервал


«Не сотвори себе кумира!» – говорится в Библии. Нет, мы все время кого-то любим и обожаем при полном отключении разума, а потом, соответственно, получаем «по полной программе»…

Как выразился Сергей Есенин, «Керенский халифствовал весь период между Февралем и Великим Октябрем». Февраль слетел, как листок календаря, но боль от несбывшихся надежд, от растоптанной свободы оставалась еще долго. «На тебя, на Февраль вешали всех собак, ни один человек, ни одно историческое событие не было столь подло, гнусно оболгано…»-писал Керенскому один из его друзей-эмигрантов в 1969 году.

В эмиграции

Почти 22 года Керенский прожил в Европе, в основном во Франции, до прихода немцев в Париж. Эмигрантские круги не особо жаловали Александра Федоровича: его ругали и правые, и левые, считали виновником краха России. Сам он вновь и вновь возвращался к событиям прошлого и, отвечая на вопрос, почему люди поверили большевикам, а не демократическому правительству, говорил так: «Есть высшая форма лжи, которая уже одной своей чрезмерностью импонирует людям, независимо от их интеллектуального уровня. Есть некий психологический закон, согласно которому чем чудовищнее ложь, тем охотнее ей верят. Именно в расчете на этот изъян человеческий души и строил Ленин свою стратегию захвата власти». Знакомясь с советскими учебниками по истории, Керенский неизменно возмущался: «Октябрь есть, а Февраля нет!.. Выскребли память… Насильно…»

В эмиграции Керенский организовал «Лигу борьбы за народную свободу», но потом свой реваншистский пыл поумерил. Работал в эсеровской газете «Дни», с ним там познакомилась Нина Берберова, которая о своем многолетнем знакомстве с бывшим премьером рассказала в мемуарах «Курсив мой». Керенский диктовал свои передовые статьи громким голосом на всю редакцию. Они иногда выходили у него стихами.

«Я вглядываюсь в него, – пишет Берберова, – знакомое по портретам лицо… Позже бобрик на голове и за сорок лет, как его знала, не поредел, только стал серым, а потом – серебряным. Бобрик и голос остались с ним до конца. Щеки повисли, спина гнулась, почерк из скверного стал совсем неразборчивым… Он всегда казался мне человеком малой воли, но огромного хотения, слабой способности убеждения и безумного упрямства, большой самоуверенности и небольшого интеллекта. Я допускаю, что и самоуверенность, и упрямство наросли на нем с годами, что он умышленно культивировал их, защищаясь. Такой человек, как он, то есть в полном смысле убитый 1917 годом, должен был нарастить на себе панцирь, чтобы дальше жить: панцирь, клюв, когти…