а не противостоял, силы особой не было <…> Cпрашиваю себя: любил ли я его? Очень! <…> 2 сентября. Все перезваниваются второй день: “умер Эренбург”. И у всех одна поминальная фраза: “ушла целая эпоха”. Это колоссально много, если можно так говорить о человеке. В наши времена нет абсолютно безупречных. Но течение жизни подытоживает раздельные списки благодеяний и преступлений каждого. Даже у Булгакова, даже у Пастернака, даже у Солженицына есть оба списка: длинный и короткий. У Эренбурга длинными были оба. Однако список благодеяний все-таки наглядно длиннее… Редкая беспомощность истории: ее глобальное хитроумие не сумело до конца одолеть совестливости своего слуги! Он жил в мировой суете и не растворился в ней. Мне-то, как и многим, вообще не следовало бы ни думать, ни говорить о нем хотя бы на йоту осуждающе. Мы-то были в те годы нулями истории (если не отрицательными величинами). Но дело в другом… Мне не забыть, как в октябре-декабре 41-го, после моего выхода из окружения под Вязьмой-Семлевым, он спас меня в Куйбышеве от трибунала. Не иносказательно, а буквально <…> И еще не забыть долгой ночи у него на улице Горького в 64-м году. Разговор длился с половины десятого до четырех часов утра <…> Длился действительно многочасовой монолог И.Г. Он не мог остановиться в бесконечном самооправдании, объясняя свое понимание Сталина – разветвленное, лукавое, двусмысленное понимание. Крошил сигареты в трубку (совсем как Сталин крошил “Герцеговину флор”). Отдымил почти целую пачку, так взъерошивало – так побуждало к протесту то, что он говорил. <…> Он сам был бы счастлив, когда бы случилось так, что на свете не существовало бы никогда никакого Сталина. Но Сталин существовал. И он, Эренбург, существовал одновременно…»[21]…
И, наконец, воспоминания историка-диссидента Роя Медведева, оказавшегося у Эренбурга случайно (в конце 1965 г., будучи в гостях у автора тогда еще неопубликованной в СССР книги «Крутой маршрут» Е.С. Гинзбург, он познакомился с секретарем Эренбурга Н.И. Столяровой и рассказал ей о своей, законченной вчерне, книге о сталинизме; по прочтении ее рукописи Н.И. попросила разрешения показать ее Эренбургу; когда И.Г. познакомился с рукописью, он пригласил Медведева зайти к нему для беседы[22]): «Илья Григорьевич принял меня очень приветливо, усадил на диван и устроился сам в кресле напротив. На столе лежала моя рукопись. Эренбург не стал ни хвалить, ни критиковать ее, не делал он и замечаний по тексту. У него в руках не было никаких заметок, да и на страницах рукописи я не обнаружил позднее никаких пометок. <…> Он ничего не спрашивал обо мне лично, о моей семье, о мотивах, которые побудили меня писать о Сталине. Он сразу начал говорить о том, как он понимает сталинизм, о событиях 30–40-х годов и о Хрущеве. Это был весьма продолжительный и интересный монолог. Когда я пытался что-то возразить, Эренбург меня вежливо выслушивал, но потом продолжал свой рассказ, не вступая в полемику. Эренбург непрерывно курил, закуривая от кончающейся сигареты новую. <…> Многое из того, что говорил Эренбург, вызывало у меня несогласие. Он испытывал острую неприязнь к Хрущеву и не скрывал этого. Хрущев, по мнению Эренбурга, был слишком грубым, импульсивным и необразованным человеком. О Сталине писатель, напротив, говорил с явным уважением, хотя и осуждал его за репрессии. Эренбург пытался объяснить массовый террор 30-х годов кавказским происхождением Сталина. «На Кавказе, – говорил мне Илья Григорьевич, – еще очень живы традиции и обычаи кровной мести. Поэтому, устраняя кого-нибудь из своих врагов, Сталин должен был устранить и всех родных и друзей своего врага, чтобы избежать мести». <…> Очень много рассказывал мне Эренбург о последних месяцах жизни Сталина, о “деле врачей”, о начавшейся тогда недолгой, но дикой и интенсивной антисемитской кампании <…> Эренбург гордился своим поведением в эти февральские дни 1953 года <…> Наша встреча затянулась на несколько часов. Эренбург говорил много для меня важного и интересного, по-прежнему не задавая никаких вопросов. Физически Эренбург казался слабым, даже дряхлым стариком, но его суждения были острыми и быстрыми, он не уставал говорить, а его глаза поражали ясностью и выразительностью. Я не видел никаких признаков интеллектуального увядания»