Любочка работала бухгалтером в нашей филармонии. Она выдавала отцу командировочные. Она ждала его по выходным. И вечерком иногда. Любочка своими собственными ручками лепила ему пельмени, отбивала ему котлеты, гладила его концертные рубашки, пришивала пуговицы, которые с мясом вырывала мать. У Любочки в шкафу висела отцовская парадная тройка и на крючке болталась его бабочка. А мы-то думали: где костюм? «В оркестровой, – папа говорил, – у меня все в оркестровой».
Кто-то вроде бы звал Любу замуж. И она спросила моего отца: соглашаться или нет. Обычно в таких случаях своего отца спрашивают, не моего. Но она спросила папеньку. Он промямлил: «Я не хочу тебя ни с кем делить» – и Любочка не пошла в ЗАГС. Неверно, поняла, что сказал мужчина. Слюнявенькое «не хочу тебя ни с кем делить» ее остановило. А это было так… не возражение, а всего лишь некоторая обеспокоенность, мелкое лиричное отступление, как припев в русской песне: «Ой, лю-ли, лю-ли».
Когда Любочка закричала: «Проклинаю», отец спрятался в своей спальне. Лег на кровать в позу умирающего и попросил нитроглицерин. Рукой мне указал: «Там… на полочке… пузырек» и пальчиками своими длинными музыкальными так нетерпеливо пошевелил: «Ну там, там… Да, на полке, вот. Давай мне три! Нет, две таблетки».
Мой отец хоть и баловался нитроглицеринчиком, но всегда был очень здоровым. Потому что дыхательная гимнастика очень полезна. Я это помню – когда мне поганенько, дышу глубоко-глубоко.
Любочка влезла в свое пальто и ушла. Когда она удалилась, мама запалила ладан и побрызгала все углы святой водой. Вышвырнула в коридор отцовские нотные тетради и портфель. Потом, как обычно, она взялась за самое дорогое – немецкую трубу. Схватила футляр и приготовилась бросить на лестницу.
– Только не трубу! Только не трубу! – закричал папа.
А я смотрела в окно, как плетухает Люба. Эта высокая неуклюжая кляча тащилась медленно, может быть, еще ждала, глупая, что отец побежит догонять. Нет, он не побежал. Он пошел на кухню и начал жарить себе яичницу. Развонял луком на весь дом. А Любочка выползла из подъезда и стояла под нашими окнами.
Теперь меня от этой тетки не тошнило, мне ее жалко стало. Я понимала, мне ни к чему ее жалеть, и даже стыдно испытывать жалость к такой глупой чужой бабище, а все равно было жалко. Мы тут сидим, хоть и злые, а вместе, а эта «деваха» колупает одна своими тромбозными ногами к себе в хрущевку, по лужам, по ветру. Так корова, которая отслужила, шлепает на бойню. Жалко.