Ведь мы даже в течение одного дня бываем очень разными, мы себя постоянно теряем. И уединение, покой нужны для того, чтобы наш собственный образ начал проявляться перед нашим взором так, словно мы опустили в проявитель фотобумагу, на которой запечатлен некий кадр. Без этого ви́дения себя, хотя бы отчасти, очень сложно молиться. Возникает чувство, что Господь нас в молитве не слышит, тогда как на самом деле мы прежде всего не слышим самих себя.
Человек должен стать настоящим во время молитвы, потому что если он не станет настоящим, то и слова молитвы будут тоже ненастоящими. Почему человек молится по-настоящему, когда ему больно? Потому, что когда есть боль, отходит абсолютно все внешнее, остается страдание. И это страдание приковывает внимание человека полностью к себе: в этот момент он очень остро и ясно себя ощущает. Когда человек переживает какую-то скорбь, он опять-таки возвращается к себе. Почему? Потому, что отсекаются все внешние связи. Обычно человек миром опутан. Но как только он заболел, как только ему стало очень плохо, тут же все разорвалось, потому что в этот момент душа нисходит в ту глубину, где больше никто, кроме нее и Бога, оказаться не может, потому что никто больше не может так почувствовать эту боль, никто больше не может так воспринять его страдание. И так, в общем-то, человек самого себя и познает. Да, мы познаем себя преимущественно в скорбях, в испытаниях. Тогда нам становится молиться нескучно, как зачастую бывало прежде: молитва наполняет и наше сердце, и нашу жизнь.
Хотелось бы сказать и еще несколько слов о том, как надо трудиться над своей душой и как нужно ее снабжать тем, что необходимо. Я недавно с кем-то говорил об этом на исповеди, и мне такая мысль пришла в голову: когда человек в жизни занимается какой-то работой, требующей специальных навыков, ему, может быть, это проще объяснить на примере его профессии. Ну скажем, мы вчера беседовали в храме с женщиной: она художник. И я ей честно признался: если я сейчас возьму в руки карандаш или кисть, то изображенное мной на листе бумаги или на холсте даже ребенку не покажешь, стыдно будет за свои каракули. А почему? Потому, что моя рука не умеет совершать то движение, посредством которого можно и ровную-то линию провести, не говоря уж о чем-то более сложном. Но вместе с тем я понимаю, что если бы я, будучи к рисованию от природы совершенно не способным, бросил абсолютно все остальное и проводил по двенадцать часов в день, работая карандашом и кистью, спустя какое-то время я бы вдруг понял то движение, которое необходимо, чтобы изобразить какой-то контур или какой-то изгиб. Может быть, я бы не стал художником, но, по крайней мере, научился бы что-либо изображать.