Ницше и нимфы - страница 21

Шрифт
Интервал


Кто же я – истинный? – ich bin, do bist, er ist…

Потрясает эта явно безумная легкость перескакивания с "я" на "ты" и "он" в обращении к самому себе.

Но пусть у тебя, дорогой Петер, не вызывает удивление то, что я буду относиться к себе то в первом, то во втором, то в третьем лице, как Он. Подобно Ему, говоря впрямую, одновременно вижу себя со стороны. Этот двойной или тройной фокус, в котором я узнавал и не узнавал себя, всегда не давал мне покоя. Это было Его сущностью. Ему не мешало, к примеру, явиться Мухаммеду в первом лице. Меня же это свело с ума.

Знаешь, особенно мне тяжело с наступлением весны. За окном наплывает солнечным таянием месяц март. Может ли быть что-либо страшнее для человеческого существа, чем этот одуряющий запах жизни, просачивающийся сквозь законопаченные окна дома умалишенных без всякой надежды – выбраться, которая дана даже узнику.

А тут еще Мама является, когда после обеда, по обыкновению, я сажусь за рояль.

Продолжаю играть, как бы ее не видя и зная, что в музыке она весьма несведуща.

Она помалкивает, и я смягчаюсь, принимая ее молчание за деликатность по отношению ко мне. Только к вечеру, когда мне, честно признаться, слегка надоело ее присутствие, она спрашивает, что я играл. Отвечаю: "Опус 31 в трех частях Людвига ван Бетховена". И эта старая дура в письме к Францу Овербеку, священнику и любимому моему другу, потрясенно сообщает о моей столь осмысленной игре, что ей кажется, – я все же мыслю. Вряд ли она знает, что повторяет начало слов Декарта: я мыслю, значит, существую.

Кажется, она весьма рискует, собираясь забрать меня домой, в Наумбург, под расписку, ибо, хотя колеблется, но все же рассчитывает на скорое мое выздоровление. Хорошо еще, что в доме она одна. Сестрица собирается вернуться из Парагвая лишь осенью.

13

Я ненавижу себя, прежнего, размышляющего в домашнем халате, как Гегель в ночном колпаке. Если Сократ выпил яд за свои убеждения, то я все время зациклен на своем здоровье, но мне это не помогает.

Чтобы преодолеть смертельную дозу глубокомыслия, я бросаюсь в пляс, называя его "веселой наукой". Но этот перепад оборачивается не спасением, а приступом на грани безумия, предвещающим полный уход с редкими просветлениями – в безумие, на радость ограниченным эскулапам.

Меня, как пуповину, обвивающую удушающими путами, изводит сложнейший психологический клубок круговоротов душ в моей книге "Человеческое, слишком человеческое". Но мне уже не дано переписать эту книгу заново.