«…Страждущему сострадать – тяжкий труд, потому как смраден и непригляден занемогший человек подчас бывает, но тем больше очищается душа, коли понуждаешь себя обихаживать его с любовью…»
– Ты ли это, матушка? Вот уж не чаяла тебя в миру увидеть!
Василиса, едва зашедшая в полумрак лазарета и сперва не различившая, кто с ней говорит, залилась краской:
– Здравствуйте, Софья Романовна!
– А мне вчера Марья Афанасьевна сказывала, – возбужденно продолжала та, – что видела, мол, на рынке ту пустынницу, что раньше на горе жила, и к которой мы все наезжали. Я и поверить не могла! А теперь гляжу – правда.
Василиса тонула в собственном смущении, но все же достоинства не роняла:
– Так ведь ближнему служить – все равно, что Христу служить. А здесь я не одну свою душу, но и жизнь чью-нибудь, глядишь, да спасу, – объяснила она.
Софья Романовна глядела на нее с едва уловимой насмешкой:
– Правда твоя! Не все же нас, женщин утешать, и солдату ласковое слово потребно. Ох, ну и запах же тут у вас! Так и родить можно прежде срока.
Она тяжело поднялась с места, вздымая свой живот. На выходе из палатки повернулась:
– Я, как рожу, одна с тремя уж не управлюсь. А девка моя – дура-дурой: разве что пол мести, кашеварить, да стирать умеет. Хотела я татарку в няньки взять, да боязно что-то. Может ты пойдешь?
Василиса вспыхнула. Едва овладев собой, нашла какой-то достойный повод для отказа. Со словами: «Ну, если надумаешь все же, приходи», – Софья Романовна удалилась.
Какое-то время Василиса стояла в темноте, переводя учащенное дыхание. Затем не выдержала – выбежала на свет.
В смятении глядела девушка на море, удивительно безмятежное в тот день, отливавшее здесь – лазурью, там – бирюзой, а в иных местах и вовсе глубоко-фиолетовое. Вот ведь как посмеялась над нею судьба, что отшельницей была она уважаема, даже чтима, а, став подвижницей, словно бы унизилась в людских глазах. За что же, спрашивается?
И встали вдруг разом перед ее внутренним взором те полные трудов дни, что провела она в лазарете. Тошнотворные испарения человеческих тел, ведра с нечистотами, искаженные страданием, землистые, или же охваченные полымем болезни лица, спутанные сальные волосы, чью нечистоту особенно чувствуешь, когда приподнимаешь человеку голову, давая ему напиться… Неужто и в глазах офицерских жен, и Михайлы Ларионовича запятнана она теперь той грязью, что всегда сопутствует болезни? Или не знает никто из них, что чище всего бывает вода, процеженная через кулек с песком и сажей?