Про - страница 20

Шрифт
Интервал


Вставай во сколько хочешь, или, хошь, лежи целый день, убирать постель не надо, в столовую за едой ходить не надо – её приносили! Три раза в день. Никаких линеек. Целыми днями слоняйся по комнатам и, если хочешь, читай книжки!

И я сделал ещё более удивительное открытие, связанное с моим соседом по палате. Звали его Геной. Он лежал здесь до меня и с первого взгляда был абсолютно здоров. Целыми днями он слушал радио, читал всякую ерунду, благо библиотека была за стенкой, да смотрел в окно. И лишь когда, ближе к часу, в медпункте появлялась медсестра – толстушка Таня, он весь напрягался и начинал долго и мучительно кашлять. Кашлять ему явно не хотелось, но он сильно старался. Под конец он с рыком выхаркивал на салфеточку свою слюну с какими-то странными следами крови. И Таня брала эту салфетку, аккуратно сворачивала и с неизменным пением «Под крылом самолёта о чем-то поёт зелёное море тайги» уносила эту дрянь куда-то к начальству. Гена расслаблялся: вот видишь, всего и делов-то. А на следующее утро мы нехотя просыпались и смотрели в окно, где двести пятьдесят оболтусов в лёгком тумане по командам физрука дёргают руками и ногами.

– Вот дураки, – вздыхал Гена и начинал читать очередного Джека Лондона, коротая время до нового Таниного прихода. Собственно, кровяно харкнуть мог любой дурак, но почему-то все наши начальники, став взрослыми, не помнили об этом. Генка замечательно устроился, я уже через неделю выписался, а он так и остался в этой медсанчасти, став свободным мечтателем в запертом помещении.

Но однажды происходит страшное – как-то в «мёртвый» час Коля Родкин вдруг замечает, как я дрочу, и начинает при всех меня яростно поносить и выговаривать, что я бесстыжая рожа! А ведь сам спокойненько дрочит каждый день в кустах напротив Ленинской комнаты! Я переживаю настоящий душевный шок – по наивной дурости я не знал, что это дурное, плохое дело. Я впервые в жизни буквально сгораю от стыда. Я не могу забыть позора до конца смены. И когда, наконец, возвращаюсь к скучающим по мне родителям, то заливаюсь слезами и отчаянно и непреклонно заявляю, что в пионерлагерь больше никогда в жизни не поеду. Мама на меня пристально смотрит, она пытается понять, в чём причина моей решительности, но ей этого не дано, и, чувствуя всю непреодолимость моего упрямства, она устало вздыхает и говорит папе: