Теперь, когда её лёгкое дыхание снова рассеялось[1] в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре, и на моих коленях лежит тяжёлый, как силикатный кирпич[2], том Бунина[3], я иногда отрываю[4] взгляд от страницы и смотрю на стену, где висит её случайно сохранившийся снимок[5].
Она была намного моложе меня: судьба свела[6] нас случайно, и я не считал[7], что её привязанность[8] ко мне вызвана моими достоинствами; скорее, я был для неё, если воспользоваться термином из физиологии, просто раздражителем[9], вызывавшим рефлексы и реакции, которые остались бы неизменными, будь на моём месте физик-фундаменталист в академической ермолке[10], продажный[11] депутат или любой другой, готовый оценить её смуглую[12] южную прелесть[13] и смягчить ей тяжесть существования[14] вдали от древней родины, в голодной северной стране[15], где она по недоразумению[16] родилась. Когда она прятала голову у меня на груди, я медленно проводил пальцами по её шее и представлял себе другую ладонь на том же нежном изгибе[17] – тонкопалую[18] и бледную, с маленьким черепом на кольце[19], или непристойно волосатую[20], в синих якорях и датах[21], так же медленно сползающую вниз, – и чувствовал, что эта перемена совсем не затронула бы её душу[22]. Я никогда не называл её полным именем – слово «Вероника» для меня было ботаническим термином и вызывало в памяти удушливо пахнущие белые цветы[23] с оставшейся далеко в детстве южной клумбы. Я обходился последним слогом[24], что было ей безразлично[25]; чутья к музыке речи у неё не было совсем, а о своей тёзке-богине[26], безголовой и крылатой, она даже не знала.
Мои друзья невзлюбили её сразу. Возможно, они догадывались, что великодушие