Автор неизвестен.
Без толпы не обходится ни одна казнь. Вздернут ли на кое-как оструганном столбе нищего бродяжку-вора, соберутся ли на радость всему народу рубить головы знатным пленникам-канарцам, когда их вожди снова, как случается почти каждый год, нарушат договор и возьмутся отвоевывать себе новые территории вглубь от восточного побережья, – толпа всегда будет здесь, и будет глазеть, и переговариваться, и двигать восторженно челюстями, пережевывая чужие мучения, как будто вкус чужой смерти на языке заставляет ее полнее ощущать свою собственную жизнь.
Но сегодняшняя казнь была особенной, и толпа собралась ей под стать. Ни на площади, ни на соседних с нею улицах не нашлось бы и пяди свободного места. Казалось, не только Эбрак, престольный город тидира Дэйга, но и весь Лиандарс счел своим долгом явиться сюда. Под хлещущим дождем, что в любой другой день мигом вынудил бы их забыть обо всем и искать укрытия, на ветру, что заставлял хлопать и биться по ветру тидирский штандарт и рвал покрывала с женских голов, по щиколотку в вязкой грязи, толпа продолжала расти, хотя, казалось бы, это уже невозможно. Люди взгромождались друг другу на плечи, поднимали на руки детей. Люди смотрели.
Рольван ненавидел толпу даже в лучшие дни. Сегодня его ненависть выросла до таких размеров, что почти заглушила все прочие ощущения. Даже нуднейшую головную боль после вчерашнего затяжного ужина, на котором он втроем уничтожили, пожалуй, целый бочонок густого ячменного эля, не считая вина, которое буквально лилось рекой: платил за все Торис. Жалование этого веселого гиганта, выданное сразу за три месяца, ушло в одну ночь. В следующий раз угощать придется Рольвану. Гвейр, как всегда, раскошелится последним и будет подолгу вздыхать над каждой монетой – дело привычное.
Если отвлечься от головной боли и шума толпы, от привычных будничных мыслей, помогавших сохранять спокойствие перед кошмаром сегодняшнего дня, оставались тоска и жалость. Тоска, потому что происходящее на площади было слишком жестоким, но изменить ничего было нельзя. Жалость к золотоволосой фигурке, приближавшейся к ступеням эшафота с гордо поднятой головой, в сопровождении, все еще, своих придворных дам; к пожилому тидиру на троне, чье лицо свела судорога боли, но рука, готовая подать знак, не дрожала; но больше всех, острее всех – к старику в алом с серебром одеянии, принимающему последнюю молитву осужденной. Подносящему к ее губам божественный символ, расцветшие в знак мира меч и копье, произносящему негромко какие-то слова – утешения? Сожаления?