Пожалуй, тут и проявился истинный Милкин характер. Легкость нрава, казавшаяся легкомысленностью, обернулась стоицизмом. Болезнь не убавила в ней ни грана жизнелюбия, не сузила ее мир. Точнее, сузила, конечно, но Милка находила его по-прежнему прекрасным. Она суетилась на кухне, умело управляясь с костылями, переваливаясь тазом, шустро ковыляла в ванную стирать Лялькины пеленки. Когда Лялька начала ходить, она и Моисей, державший на руках дочь, выходили по воскресеньям на улицу Воровского, поджидали у Гнесинского института автобус, чтобы проехать одну остановку до Красной Пресни, затем пересаживались на троллейбус «Б» и ехали гулять в Нескучный сад.
Милка сидела на скамье, Моисей бегал по дорожкам с Лялькой на плечах, и они были счастливы. Они, да и остальная разросшаяся семья не размышляли над испытаниями, выпавшим им волей судьбы и страны, коловшим их мир на «до» и «после». Это «после» затем снова раскалывалось, и не раз, осколки множились в отражениях зеркал вестибюля, убегавших в прошлое, а жизнь, настоящая и особенно будущая, виделась прекрасной бесконечностью.
Катя помогала сестре чем могла: стирала, таскала на плиту ведра воды, кипятила постиранное. Милка сопротивлялась, отнимала у Катюши высохшее белье и часами, стоя у гладильной доски, гладила простыни, полотенца, скатерки, сорочки Соломона, Катины блузки чугунным утюгом, наполненным угольками, разогревала утюг на конфорке, когда угольки остывали. Через полтора года уже сама Катя родила дочку. Снова трудные роды, но все обошлось, и Катя радостно включилась в прежний ритм жизни, ни на что не жалуясь. Изредка они с Милкой вспоминали, что и их собственная мать, Катенька-старшая, умерла вскоре после родов, но не стоит думать, что это особая участь женской части семьи Кушенских. Надо радоваться жизни, их квартире, наполнившейся новыми жизнями, новым запахами – детскими, постирочными, кухонными, новыми звуками детского плача.
Жизнь семьи выплеснулась в общий коридор: Ляльке было уже два, она бегала, топоча крепкими ножками, по коридору, лезла на руки ко всем, цепляла женщин за юбки, путалась под ногами Дуни. С годами советской власти Дуня, вывезенная Костей в Москву вместе с сестрами, все больше обретала собственный голос, все больше проявлялся ее скверный нрав. С одинаковым упоением она набрасывалась на Трищенко, когда тот обижал ее семью, крича, что выцарапает ему глаза, огреет его шипящим утюгом, и злобно перемывала на кухне с его женой и Дарьей Соломоновной кости Милке и Кате, которые ее, Дуню, совсем заездили. Она носила тазы с кипятком в ванную с криком «Расступись!», а Милка или Катя выскакивали в коридор в страхе, что Лялька может ошпариться, на что Дуня отвечала бранью: