С того дня машина больше не появлялась. Алиса возвращалась домой вместе со мной. Автобус объезжал жилой массив и заканчивал свой маршрут в Мулене, ее квартале. Когда я выходила, она прощалась со мной всегда одним и тем же жестом, сжав ладони, что можно было истолковать и как знак ободрения, и как демонстрацию дружбы. Я смотрела ей вслед, пока ее лицо, прильнувшее к стеклу, не превращалось в тень. Потом, когда уже совсем ничего не видела и не слышала, присаживалась на минутку на беленый парапет у дороги, готовясь вернуться в свое одиночество.
Наша дружба крепла месяц за месяцем. Теперь мы встречались в глубине школьного двора на каждой перемене. Она больше не была молчалива, наоборот. Философствовала, наблюдала, комментировала. Рассуждала о смысле жизни, необходимости любви и прочих ученых вопросах. Не язык, а помело. Иногда я ее слушала, но чаще дремала наяву под звук ее голоса, просто наслаждаясь ее присутствием, – ее это раздражало.
Однажды зимним днем она вдруг повернулась ко мне, словно осененная гениальной идеей:
– Можно я зайду к тебе после уроков?
Это было так нелепо, что я не нашлась что ответить.
– Ну что, согласна?
Она смотрела на меня широко раскрытыми светлыми глазами.
– Скажи «да»! Ну же!
Я искала отговорки, пыталась сказать, что это невозможно, немыслимо: она у меня? Грация, совершенство и красота в самом невзрачном, самом вульгарном, самом безобразном месте, которое я когда-либо знала! Но это был напрасный труд. Она приняла решение и знала, как добиться своего.
Когда автобус остановился у «Гвоздик», она, просияв, – само воплощение счастья – поднялась и вышла своей походкой принцессы, ни разу не оглянувшись.
Я сказала:
– Ладно, Алиса, раз уж ты так хочешь, пошли (а мы уже шли). Но обещай мне одну вещь: я не хочу, чтобы ты говорила с моими дядей и тетей, не хочу, чтобы ты даже встретилась с ними, чтобы они смотрели на тебя, трогали, обнимали.
– Какая ты непростая, Мина.
До дома я шла как можно быстрее, чтобы избежать встреч с местными кумушками. Алисе приходилось временами за мной бежать – ноги у нее были подлиннее моих, зато туфли куда менее удобные.
Я и сегодня толком не знаю, почему так хотела ее спрятать, как будто она была чем-то сокровенным, абсолютной тайной, – ведь очевидно, что, представив ее моему окружению, я снискала бы уважение или, по крайней мере, покой.