Мир не оставлял надежды до тех пор, пока не достигло половой зрелости поколение, рожденное в 1995 году. Но когда проведенные тесты показали, что ни один из этих мужчин не мог дать сперму, способную к оплодотворению, мы поняли, что гомо сапиенс на самом деле пришел конец. Именно в тот, 2008 год увеличилось число самоубийств. Но не среди стариков, а среди представителей моего поколения, людей средних лет, тех, кому пришлось бы нести основную тяжесть заботы об унизительных, но требующих удовлетворения нужд дряхлеющего, распадающегося общества. Ксан, который к тому времени принял на себя обязанности Правителя Англии, попытался остановить этот процесс, грозивший перерасти в эпидемию, путем наложения штрафов на ближайших родственников самоубийц, подобно тому как сейчас Совет выплачивает весьма приличные пенсии родным немощных стариков, которые убивают себя. Это возымело действие: число самоубийств упало по сравнению с их уровнем в других частях мира, особенно в странах, где в основе религии лежит поклонение предкам и продолжение рода. Но живых охватила почти всеобщая апатия, то, что французы назвали ennui universel[1]. Эта тоска поразила нас, словно тяжкий недуг; на самом деле она и была болезнью, и вскоре стали очевидны ее симптомы: вялость, депрессия, трудно определяемое недомогание, подверженность самым незначительным инфекциям, постоянная головная боль. Я боролся с ней, как и многие другие.
Некоторые, и Ксан среди них, никогда не были поражены ею, защищенные, вероятно, недостатком воображения или, как в случае Ксана, самовлюбленностью, которую не могла поколебать никакая внешняя катастрофа. Мне же по- прежнему изредка приходится вступать с этой болезнью в борьбу, но теперь она меня почти не пугает. Оружие, которым я борюсь с ней, одновременно является и моим утешением: книги, музыка, вкусная еда, вино, природа.
Эта умиротворяющая удовлетворенность служит также сладостно-горьким напоминанием о мимолетности человеческой радости; да и была ли она когда-нибудь вечной? Я по-прежнему нахожу удовольствие – больше интеллектуальное, нежели чувственное, – в лучезарной оксфордской весне, в зеленой Белбротон-роуд, которая с каждым годом кажется все красивее, в бликах солнечного света на каменных стенах и волнующейся от ветра кроне конского каштана, в запахе цветущего бобового поля, в первых подснежниках, в хрупком, еще не распустившемся тюльпане. Удовольствие не уменьшается от сознания того, что весна будет приходить еще много-много веков, уже невидимая человеческому глазу, стены разрушатся, деревья умрут и сгниют, сады и парки зарастут сорняками и травой. В конце концов, вся эта красота переживет человеческий разум, который наслаждается ею и воспевает ее. Я часто говорю себе об этом, но верю ли я этому сейчас, когда радость приходит так редко, а приходя, так неотличима от боли? Я могу понять аристократов и крупных землевладельцев, которые, лишившись надежды обзавестись потомством, забрасывают свои поместья. Нам дано переживать лишь настоящий момент, мы не можем жить ни в каком другом времени, и понять это – значит максимально приблизиться к вечности. Но наши мысли возвращаются назад, сквозь века, за подтверждением нашего происхождения. И без надежды на появление последующих поколений, которые будут помнить если не нас самих, то все человечество, без уверенности, что мы, мертвые, будем жить в них, – без этого любые удовольствия, идущие от ума и чувств, иногда кажутся мне не более чем жалкими подпорками для окружающих нас руин.