О своем – и о любом – грядущем
я узнал у буквы, у черной краски.
И. Бродский1
Вероятнее всего, получается так потому, что впервые я там родился. Конечно, я не помню когда, но для меня это не очень важно. Долгое время текущей жизни воспоминания о первом рождении не занимали меня вовсе, все было как-то не до того. Только если изредка пленка слез застилала глаза, когда я осматривал какую-нибудь каменную древность, или при созерцании альбомных репродукций художников Возрождения у меня неожиданно на миг перехватывало дыхание по совершенно непонятной причине, я смутно подозревал какой-то скрытый подтекст или тайну. Мысли такие преследовали меня нечасто и недолго, – рутина жизни щедро и быстро замалевывала их и без того неопределенную форму мнимыми, но назойливыми определенностями ежедневного существования. К тому же, не помню как в другие, но в этот раз, проживая шестой десяток лет, особенно ближе к финалу этого десятка, не утруждаешь себя вопросом, где ты родился, так как с одной стороны, благодаря многочисленным воспоминаниям и бесконечными их «перепросмотрами» (с) тебя побеждает мысль, что ты это знаешь, а с другой стороны, тебя начинает больше заботить, где ты умрешь. И забота эта становится настолько навязчивой, что отодвигает на задний план всякие там «воспоминания» о рождении. Если возникает ощущение, что жизнь почти закончилась, о чем ещё можно думать? Не о рождении же. Когда я появился на свет, ещё были живы Мартин Хайдеггер и Вернер Гейзенберг, когда я учился философии в университете – дышали и писали Жак Деррида и Жиль Делез. Я слушал Мераба Мамардашвили и Виктора Подорогу. Тогда было о чем ещё подумать, кроме. А теперь… Однажды, случайно в меня попавшее, как пущенная стрела пронзительное, стихотворение Хуана Района Хименеса (впервые обнаруженное в одной из книг Карлоса Кастанеды) и прочитанное раз, может быть, в двадцатый, позволило мне осознать, что лучшее место, где развеют мой прах после смерти – это мост над рекой Протвой, с которого открывается эстетически совершенный вид на храм архангела Михаила, что в селе Красном. Или стало фундаментом этого осознания – не разобрать. В любом случае, теперь, кажется, что рассчитывать можно только на "купола окрестных колоколен"2.
Когда меня в очередной раз накрыла волна печали и одиночества, зимой (моей последней), утром хмурого дня я приехал к храму и попросил разрешения, чтобы моя душа после смерти могла приютиться где-нибудь неподалеку. Через несколько секунд выглянуло солнце и мягко осветило обращенную ко мне кирпичную кладку, большие и малые окна, золото куполов. Буквально на одну минуту. Мне ничего не оставалось, кроме как посчитать это согласием и расплакаться. Рационалист во мне, когда-то походя воспитанный Картезием, был настольно поражен этим неожиданным знаком, что весь оставшийся непогожий день ждал, может солнце выглянет еще. Нет. Ну, как сказал бы я прежний: «веревки затрещали, но выдержали». Никому даже в голову не пришло обратить внимание на тот факт, что кремация, как и мой абсолютный агностицизм, совершенно несовместимы с каноническим православием. Прав был Борхес, «Врата выбирают входящего. Не человек»