Вот я и снова добрался до моей пишущей машинки, утраченная любовь моя. Я сижу среди стен, знакомых до боли, стен, в которых я провел, наверное, лучшие годы своей жизни. В них я познавал вкус жизни с тобой, пробовал саму эту жизнь, и сам решал, что есть для меня хорошо, а что нет. И все чаще я задаюсь вопросом:
А помню ли я, с чего все это началось? И сам себе отвечаю утвердительно, улыбаясь, совсем как в то время, когда я был рядом с тобой, Оливия. Я вспоминаю нашу первую встречу в заснеженных горах. Тогда, когда каждый из нас бы настолько мал, что не понимал еще всей ответственности, которую мы берем знакомством с друг другом. Если бы я был настоящим писателем, то я начал бы я обязательно с этих строк:
«Мы были молоды, и возраст наш был слишком юн, чтобы оценить всю красоту этой любви, что внезапно осыпала нас с многовековым холодным снегом… Нам было по семнадцать, или около того, и мы встретились в случайном перекрестке двух мимолетных судеб…»
Но я не писатель, дорогая моя. Кто я? Пропащий человек, севший за обычное письмо – но никак не писатель. Ты говорила мне об этом, когда я покупал эту машинку, когда пытался писать свои многострадальные стихотворения, когда в порыве страсти или в припадке ярости я пренебрегал твоим мнением и вступал с тобой в долгие перепалки, сплошь состоящие из моих монологов и редких вставок твоих красивых фраз. Но я пишу тебе – потому что помню… Я помню день нашей встречи, дорогая моя Оливия. Это случилось шестого апреля. Мой отец, помнится, всегда хотел научить меня кататься на лыжах. Это то, чем обычно занимались мои родители по каждому удобному, но редкому случаю – то, что они находили необычайно увлекательным. Я не уверен точно – но, кажется, именно на склоне произошло их знакомство – и я понимал, почему это для них является таким важным. Я, как ты помнишь, никогда особенно этим не интересовался, но в тот раз я согласился, сам не знаю, почему. Видимо, кто-то сверху решил, что мне нужно встретить тебя, моя светлая. Встретить – и потерять себя навсегда, и, знаешь… До сих пор я навеки благодарен ему за это. Ты никогда не спрашивала, кто мой отец. Помню, как ты шептала мне спустя много лет, как мало все это значит для тебя. Ты не хотела знать моего прошлого, останавливая меня на полуслове – и я никогда не противился, но сейчас… Это письмо нуждается в истории моей и твоей, нуждается в деталях и красках. Да, красках. Как иронично! Я… я никогда не говорил, насколько я был обычным, дорогая. Сын текстильщика. Выходец из рабочей среды, где профессия считалась делом достойным, а применение физического труда было началом чего-то великого. Мой отец тогда получил контракт на выполнение гос-заказа, и, успешно и заблаговременно выполнив его, получил неплохие премиальные. На них мы и отправились в горы, на заслуженный отпуск. Для того, чтобы научить меня кататься на лыжах. Чтобы ткнуть меня носом в тебя – и показать мне наконец свою судьбу. Мать моя, чудная женщина, никогда не говорила ничего против моего слова. Я был единственным ее сыном, ее кровью и предметом гордости, сумевшим к семнадцати годам превзойти отца в ремесле. Я был из тех рабочих, что к вечеру перевыполнял план на несколько десятков процентов. Ты видела мои мозоли, оставшиеся от текстильной фабрики в Винтертуре, но никогда не спрашивала, откуда они. А я не мог тебе сказать, что пока ты получала от жизни все, чего хотела – я был обязан по 14 часов стоять возле станка. Я был… впрочем, не важно. Я был рабочим, моя дорогая. Мы приехали в горы четвертого апреля. Я был безучастен и негодовал потому, что родители забрали меня с собой, вместо того, чтобы оставить меня работать. Я не был фанатиком, ты же знаешь, ты все-все знаешь, но работа хорошо сказывалась на мне. Мой непосредственный начальник отмечал мое усердие и поговаривал, что скоро я получу повышение. Меня это очень радовало, поэтому эту поездку я принял с неодобрением. Но отец, заведующий небольшим цехом, уговорил меня. Он так и сказал мне: