«Мы вернулись к ужасам 93-го года. Та же рука, что извлекла нас из них, в них же опять погружает, – говорил граф Сегюр, выражая в этих словах тогдашние чувства лучших людей. – Я был уничтожен. Прежде я гордился великим человеком, которому служил; он был для меня совершенный герой, а теперь…» Духу не хватает ему кончить: «теперь вместо героя – злодей».
Скоро Бонапарт получил награду за убийство – три с половиной миллиона голосов в ответ на предложение Сената объявить его императором: перешагнул на престол через неостывший труп Энгиена.
Так совершился древний ужас Горгоны – человеческое жертвоприношение: жрец вонзил нож в сердце жертвы и «увидел солнце – какое лучезарное!».
«Эти люди хотели убить в моем лице Революцию, – говорит император своим приближенным. – Я должен был защищать ее. Я показал, на что она способна». – «Когда все успокоится, меня уже не будут осуждать – поймут, что эта казнь есть великое политическое действие». – «Я заставил навсегда замолчать и якобинцев, и роялистов».
«Знаете, государь, лучше не будем об этом говорить, а то я заплачу…» – сказала ему однажды госпожа Ремюза, когда речь зашла о герцоге. «А-а, слезы! Единственный довод женщины!» – рассмеялся он.
Страшнее всего, что он как будто в самом деле не понимает, о чем идет речь; ребенок понял бы, а он, умнейший из людей, не понимает.
«Как? Эту старую историю все еще помнят? Что за ребячество», – удивляется он в 1807 году, когда узнает, что в Петербурге помнят герцога Энгиенского.
Но он и сам хорошо помнит его и чем дальше, тем лучше. Сколько крови на войне пролил и забыл, а эту помнит.
Нельзя сказать, чтобы он никогда в злых делах своих не каялся или по крайней мере не сознавался в них. «Я очень плохо принялся за это дело, – говорит он о захвате испанского престола. – Слишком очевидной оказалась безнравственность, несправедливость – слишком циничной, и все это имеет вид прескверный, потому что я потерпел неудачу; покушение благодаря этому представилось во всей своей безобразной наготе… Язва эта меня изъела». И еще, по другому поводу: «Нельзя возлечь на ложе царей, не заразившись от них безумьем; обезумел и я».
В злых делах своих кается, а в этом, злейшем, нераскаян; по крайней мере так кажется ему самому и другим.
На Святой Елене Лас-Каз не смеет заговорить о герцоге Энгиенском и краснеет, когда Наполеон сам заговаривает спокойно, с «неотразимой и увлекательной логикой». «Когда он кончил, я был изумлен, ошеломлен… Я уверен, что он сейчас простил бы его». Так – в беседах наедине, а при посторонних свидетелях «вдруг все изменялось: он говорил, что дело это оставило в нем сожаление, но не угрызение, ни даже тени сомнения». А все-таки в мыслях его что-то двоится. «Этот мерзавец Талейран передал мне письмо герцога только через два дня после его смерти». А если бы раньше, «я, конечно, простил бы его», – говорит однажды; а в другой раз, «как бы обращаясь к потомству»: «Если бы это надо было снова сделать, я сделал бы снова». Видимо, сам хорошенько не знает, что сделал бы – казнил или простил.