Царство. 1951 – 1954 - страница 69

Шрифт
Интервал


Все хлопали, и правитель хлопал, поощрительно кивал, улыбался, и гости смеялись, а сам танцор, заливаясь счастливым колокольчиком, точно заведенный, скакал по кругу.

«Сыми штаны, а то товарищи подумают, что ты обосрался!» – сквозь слезы умиления командовал Иосиф Виссарионович.

Скорчив забавную гримасу, Хрущев хватался за перепачканную задницу, и снова друзей давил хохот.

«А вы что не пляшете? Что заскучали?! А ну, заводи шарманку! Давай, танцуй! Давай! – и Сталин начал прихлопывать в ритм музыки. – Тай-тай-тай, та-та! Тай-тай-тай, та-та! А ну вставай, вставай, говорю! – приказывал повелитель. – Вальс, вальс давай!»

Из динамика лился знакомый мотив:

С берез неслышен, невесом
Слетает желтый лист.
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист.

Ворошилов пристроился к Берии, Хрущев пытался обнимать круглого, как набитый мешок, Маленкова, товарищ Молотов зажал глупо хихикающего Кагановича, Булганин кружил Микояна.

«Эй, брось его! Давай лезгинку!» – выкрикивал Сталин, тыча в Микояна, и тот начинал залихватски отплясывать жгучий кавказский танец.

«Молодец, молодец! – поощрял отец народов, и, вскинув над головой руки, чуть покачивал ими. – Веселей, веселей! Да-а-а-вай!» – прищелкивал пальцами он. – Тай-та-та! Тай-та-та! Оп, оп, оп! Хоть у меня попляшите! А то совсем закисли!»

Очень поздно, почти под утро, гости разъезжались. В хрущевскую машину относили выпачканную одежду, а Никита Сергеевич в неудобном, не по размеру костюме ковылял к автостоянке. Добродушно, как ни в чем не бывало, он раскланивался с соратниками по руководству страной. Чмокал улыбчивого Анастаса Ивановича, жал руку благообразному сердцееду Булганину, с придыханием прощался с самим товарищем Маленковым, гением и эрудитом, и проницательный маршал Берия кивал ему снисходительно, с симпатией. С блаженным чувством радости Никита Сергеевич ехал домой, у парадного миролюбиво приветствовал находившуюся начеку охрану, беззаботно поднимался на второй этаж, где располагалась спальня, и с тихой улыбкой замирал под одеялом. Только сердце, как пойманная в силок птица, ныло и разрывалось в груди. Хрущев из последних сил удерживал непокорное сердце в железных объятиях, чтобы оно не вырвалось, не выпорхнуло на свободу, не выплеснуло бесконечную горечь обиды, унижения и отчаянья. Он до боли стискивал бушующее сердце, душил его. Слезы унижения, несправедливости застывали в горле и не могли течь, чтобы никто не увидел их, не распознал, что происходит, – чтобы никто не донес. Укрывшись с головой одеялом, Хрущев беззвучно содрогался. Только один он знал, как ему тяжело, как страшно жить! Спасаясь лишь во сне, он грезил, каялся, причитал, просил прощения, умирал и рождался вновь, с тем, чтобы утром с неустрашимым видом шагать на работу и помогать властителю царствовать. Постепенно губы его сужались, оставляя от улыбки еле различимое подобие.