. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зренье ни капли сиянья не выплачет жидким потемкам.
В бледной Москве
проступил осязаемый город.
Видишь, как сумерками распорот
шов между светом и тенью на камне, коре, рукаве,
как разрезано имя
зданий, деревьев, соседки? Она говорит:
Спичек не будет? Спасибо. Я не была здесь лет пять —
Сын вот родился, и все. А вы часто сюда? Не видали
Зебру, Дюймовочку, Старого? Ярче горит
черный табак, когда рот прекращает ронять
звуки и пепел – рука. Но слова пустоту освещали.
На красноглиняной тверди зажглись
желтые окна в глубоких квартирах,
синие лестниц пролеты с идущими вверх и вниз.
Так же поспешно звезда прибавлялась к звезде
на́ небе свежем в четвертый день
существования мира.
Светлые слезы углов, теневые улыбки улиц,
вызванные зарей, забывающие зарю,
маскою став, отвернулись
к ближнему фонарю.
Влага, однажды в зазор
между зрачком и сидящей напротив
влившаяся, застилает лица
мимоидущих, непрочный узор
ряби в пруду и бледные ногти
молча сидящей. И как чешуя на зеницах —
ветхая пленка потопа,
ставшая цветом и снов и улиц,
блещет на дне кругозора, взглянув в чью пропасть
вещи от края ее отшатнулись.
Поздно. От ветра качнулись
волосы, тополь,
облако в тверди воздушной и в каменном небе белье.
Ночь заменяет на краткий лед
влагу былого, глаза окружая чужою и нежной
кожей, не веками и не вещами, слов не оставив между
губ, их лишая и звуков и цвета,
взгляд отведя от воды до рассвета.