легкого пепла изображают
скрытую ими
стужу снаружи, от стужи спасают,
как от лица чужого имя
или иней от света.
Кто не спит до зари, тот и скажет заря
иглам света в стекольном льду,
не о них, но о боли своей говоря
и о том, как отыскивал сон до утра
мнущий простыни, как в неувиденном сне
мну сухую траву сквозь снег,
и о том, как найду
то, что видел вчера,
то, что видят другие сейчас, —
череду оград
для чужих, для вчерашних глаз,
бесконечный ряд
оболочек ночи – белую розу.
Едкий как время воздух
шевелит ее, льется по венам,
шлет и тленье и шелест,
говорящий о тленьи,
розе, подснежной траве, человеку в постели.
2.
Приблизит тленье ли к цвету летящего
в траву сухую снега сухую
траву?
Найти ли, глядя в себя глядящего
и как после смерти стекло целуя,
Москву
и в щель
между дыханьем и отраженьем
просунуть голубоглазое лезвие?
Связать нельзя ли лица разрезанных
на тыл и лица зрением, временем
вещей
и их чужой, вчерашний их оборот?
Произнесет ли не по-немецки рот,
стекло туманя: тот человек, тот год?
3.
Которому вредно время.
Чем дольше взгляд, тем гуще темень
стекол, лгущих губным теплом,
заоконным снегом лица,
тем правдивей свет
стен в изразцах.
Нет, невозможно, нет.
Боль ли сделает из плоти близнеца
снега и успеет убелить былое,
меж собою и виною
пустоту переступить?
Нет, невозможно пить
воздаянье как воздух губами, глазами ли
губы измучив
стеклами ночи
и глаза пропущенными снами,
говорящими: не верь, время не пламя
и не спасет от пламени.