– Любой путник, идущий к нам любым путем, может им быть. Может им быть и он.
– Дай-то Бог, – сказали гугеноты.
Жена Иезекииля, не расставаясь с нагруженной хворостом тележкой, выступила вперед – взор ее был устремлен в пространство.
– Будем уповать на лучшее, – сказала она. – Но кто бы ни шел по нашей тропе, пусть даже бредет по ней хромой, несчастный калека, что вернулся с войны, ожесточившись или умилившись сердцем, все равно наш долг остается прежним – жить по справедливости и возделывать наши поля.
– Иначе и быть не может, – отвечали гугеноты, – у нас и в мыслях не было ничего другого.
– А раз мы все согласны, – заключила женщина, – давайте вернемся к работе.
– Чума и холера! – завопил Иезекииль. – Кто разрешил вам бросить мотыги?
Гугеноты разошлись по винограднику, разобрали мотыги, брошенные прямо на борозде, но в это время Исайя, который, покуда отец отвлекся, успел влезть на фиговое дерево за ранними плодами, закричал:
– Эй! К нам кто-то едет на муле!
И точно: по тропинке поднимался мул, а на нем человек, вернее, половина человека, привязанная к вьючному седлу. Это был Добряк с его новой собственностью – он купил старого, облезлого мула, когда того собирались утопить в речке – ни на что другое он не годился, даже на живодерню его не принимали.
«Весу во мне вдвое меньше, – подумал Добряк, – меня он как-нибудь выдержит. Да и мне польза, смогу делать добрые дела не только в своей округе». И вот для начала он решил наведаться к гугенотам.
Гугеноты встали в ряд и встретили его пением псалма. Старик Иезекииль приветствовал его как брата. Добряк, спешившись, торжественно ответил на приветствия, поцеловал руку у жены Иезекииля, которая не изменила сурового и хмурого выражения лица, поинтересовался здоровьем каждого, хотел было погладить жесткие лохмы Исайи, но тот увернулся, справился у каждого о его заботах и выслушал, волнуясь и негодуя, историю всех их злоключений. Гугеноты весьма тактично обходили молчанием преследования за веру и корили своих гонителей лишь за злую волю. Медардо предусмотрительно не упоминал о вражде между своей Церковью и Протестантской; гугеноты со своей стороны не вдавались в тайны вероучения, отчасти из страха погрешить против богословских истин. Закончили они туманным исповеданием человеколюбия, осудив в общих чертах насилие и принуждение. Единодушие было полное, но особой теплоты не чувствовалось.