Я бросался все исполнять и в три шага наскакивал на бабушку, которая от капризов деда уже теряла терпение: «Ну что тебе еще надо? Вот сам чисть свои ботинки, а я не буду!» Дедушка пугливо и покорно отступал, поучая меня для равновесия мешавшихся в его душе чувств: «Сыночек, ну что ты, что ходишь?.. Иди-ка на балкон, подыши воздухом, тебе это полезно будет для здоровья…»
Но через минуту он успевал подумать, что на балконе в сундуке береглись его рыболовные крючки, лески, грузила, и осеняла его мысль, что я могу туда залезть.
И вот слышалось нервное, капризное: «Внучек, уйди с балкона, там дует! Уйди, а то простынешь! Саня, скажи, чтоб он там не ходил…» Эту жадность окутывала, прятала в деде своим жирком забота, но даже в самых малых годах я понимал, что дед не заботится обо мне, а боится за лески свои да крючки.
Боялся, что самому не хватит, даже крючков. Дедова жадность обижала меня, и я плакался, покидая укрытие балкона: «Жалеешь, дедушка, крючков, а их вон как много…» «Нет, не жалею, – сам обижался дед и упрямился. – Ты не знаешь, какие крючки бывают острые, какие они опасные… Спроси вон у бабушки. Саня, скажи ему…» «Да брешет он все», – запросто вступала та в разговор, хотя сама была еще большей экономкой, чем дед. «Ты ему не верь, не верь… Это ему жалко. Жадный он! – И с охотой, не иначе обиженная давеча его допросами, куда она столько потратила, произносила пугающий деда, торжественный приговор: – Тьфу ты, черт не нашего бога, про всех, про всех ведь боишься, что у тебя возьмут. Даже на внуков родных! Я те вот что скажу – вот она, зараза эта, жадность, тебя и погубит! Вот ничто, а жадность – так точно!»
Дед очень опасался другого: чтобы не умерла она раньше, чем он, хоть бабушка была младше на десять лет. Своим здоровьем он любовался, гордился, не допуская того положения вещей, что бабушка его переживет. Но вот что она не доживет до глубокой его старости – это деда угнетало и мучило. Он не находил никакого решения: раньше ее он умереть никак не должен был, а после ее смерти жить уж и в мыслях не мог. Своим здоровьем, то есть безалаберностью и равнодушием к себе самой, бабка его поэтому сердила. Мог разволноваться, если чихнула, – тут же звонил в госпиталь, готов был положить на обследования, укутать в самые теплые одежды, только бы снова стала здоровой.