Шаги звучат уже близко. Что, если это бог? Бессмертные и раньше пробирались в город в обличье простых людей. И разве у них недостаточно причин, чтобы преследовать бывшего схолиаста, убить его и забрать драгоценный медальон?
Таинственный гость одолевает последние ступени. Выходит под открытое небо. Мужчина щелкает кнопкой, и луч фонаря выхватывает из темноты фигуру…
Это существо низкого роста, не выше метра, и вообще мало похоже на человека. Колени загнуты назад, руки сочленяются неправильно, правая ладонь ничем не отличается от левой, лица вообще нет, и все заковано в темный пластик или серо-красно-черный металл.
– Манмут, – с облегчением выдыхает Хокенберри, отводя круг света от зрительной панели маленького европейца.
– Под этим плащом упрятан короткий клинок, – произносит моравек по-английски, – или ты просто рад меня видеть?
Поднимаясь на башню, ученый никогда не забывал прихватить с собой немного топлива про запас. Обычно это были засохшие коровьи лепешки, но нынче удалось разжиться охапкой ароматного хвороста, которым из-под полы торговали на площади лесорубы, собиравшие дрова для погребального сруба. И вот на площадке трещит костерок, а Манмут и Хокенберри сидят на камнях друг напротив друга. Дует пронизывающий ветер, и человек радуется тому, что может хотя бы погреться.
– Что-то давно тебя не видел, – говорит схолиаст, глядя, как отсветы пламени пляшут на блестящей поверхности зрительной панели моравека.
– Я был на Фобосе.
Несколько мгновений бакалавр гуманитарных наук напрягает память. Ах да, Фобос. Одна из лун Марса. Кажется, самая близкая. Или самая маленькая? В общем, луна. Взгляд обращается к Дырке, теперь уже чуть заметной в нескольких милях к северо-востоку от города. На другой планете тоже ночь, и черный диск выделяется только за счет особенных звезд. Там они то ли светят ярче, то ли гуще насыпаны, то ли все сразу. Марсианские луны – где-то вне поля зрения.
– Я ничего такого сегодня не пропустил? – интересуется Манмут.
Не удержавшись от усмешки, Хокенберри рассказывает европейцу о погребальном обряде и самосожжении Эноны.
– Ух ты, обалдеть, – отзывается моравек.
Похоже, он сознательно предпочитает обороты речи, которые, по его мнению, были в большом ходу в ту эру, когда схолиаст впервые жил на Земле. Иногда этот выбор удачен. В основном же, как сейчас, презабавен.