Войдя в дом, Маринка ощутила, что попала в какую-то старинную усадьбу. После родительской трешки-хрущевки дом Берковских казался огромным. И фантастически богатым! Хрусталь, добротная массивная мебель светло-орехового дерева, диковинные чайные сервизы и серебряные столовые приборы. Ковров было немного, и они не висели на стенах, а уютно лежали на паркетных полах. В гостиной был накрыт большой круглый стол, покрытый белоснежной накрахмаленной скатертью, а всё посудное великолепие было красиво разложено и расставлено на семь персон, из чего можно было сделать вывод, что всем этим в семье пользовались, а не просто приобретали, как музейные экспонаты. Благоухающая французским ароматом Димкина мама Эмма Эммануиловна встретила и рассадила стесняющихся девочек, принесла из кухни дымящуюся, запеченную в духовке, фаршированную черносливом, курицу и несколько салатов, пока папа Леонид Борисович разливал холодное праздничное шампанское по хрустальным бокалам. Эмма Эммануиловна была одета в умопомрачительное яркое бело-желто-алое короткое платье и ходила по дому в черных лакированных туфлях на шпильках. «Как же красиво они живут! И как необычно разговаривают друг с другом, как не из нашего времени…» – думала Маринка. Она чувствовала себя Золушкой после двенадцати. Да-а, что тут скажешь? Порода. Позже, когда Марина видела несоответствие дорогих шмоток воспитанию и речи, она мысленно произносила расхожую фразу: «Бабу можно вывезти из деревни, а деревню из бабы – никогда» – и вспоминала именно Эмму Эммануиловну.
– Девочки, отдыхайте, веселитесь, мы с Леонидом Борисовичем уходим в гости. Придем поздно. Дима, будь умницей, не оставляй девочек одних. Шампанское в холодильнике, если не хватит. Ну все! До свидания, мои хорошие!
Леонид Борисович накинул на плечи жены норковое манто. Маринка судорожно сглотнула и впала в депрессию. Прямо с начала праздника.
Нет, конечно, у Маринкиных родителей были дома хрустальные бокалы и стаканы, и сервиз немецкий был, и продукты дефицитные отец приносил из спецбуфета. Но стаканы блестели не так, а ковры висели на стене, как у миллионов счастливых советских семей, и курица просто жарилась, а не запекалась с черносливом; и манто у матери было, пусть и германское, но из чебурашки. Взрослой Марина тосковала по этому времени. По запаху до золотистой корочки зажаренной курочки с чесноком, по маминым простым сочным беляшам и пышным расстегаям, по новогоднему оливье. По девичьим посиделкам с сестрой, когда они, обнявшись, шушукались с Олей на мягком ковре, спадавшем со стены на полуторный старый диван. По маминому манто из чебурашки, которое Маринка носила беременной, потому что больше ни во что не влезала, и эта широкая старая шубка честно спасла Маринку от холодов. Тоска эта пришла потом, и советские атрибуты ее детства и молодости уже не казались такими убогими и воспринимались как глобальная потеря чего-то настоящего.