Чарли совсем запутался в бессвязных, отчаянных попытках оправдаться, но Кройце, пройдя под самым носом все еще неподвижного капитана Элледока, твердой ногой ступил на трап.
– Будьте любезны, проводите меня в каюту, – обратился он к Чарли. – Мой пес уже там? Надеюсь, что ему давали доброкачественную пищу, – добавил он с угрозой в голосе на вычурном французском, наполовину литературном, наполовину туристическом, которым он пользовался вот уже тридцать лет, если снисходил до того, чтобы отказаться от родного языка. – Надеюсь, что мы незамедлительно поднимем якорь, – бросил он бедняге Чарли, который семенил сзади и утирал пот с лица. – Меня тошнит во время стоянок.
Тут Кройце зашел в сто третью и, встреченный глухим и грозным рычанием зверя, захлопнул дверь каюты перед носом Чарли Болленже.
Величественный капитан Элледок, покинув причал и земную твердь, размеренным шагом поднялся по трапу, после чего трап был убран. А через три минуты жалобный вой сирены перекрыл собачий лай и визг Эдмы Боте-Лебреш (которая сломала ноготь о вешалку для платья), и «Нарцисс» стал медленно удаляться от Каннского порта, скользя по перламутровой морской глади, прекрасной, как мечта, а Чарли Болленже вынужден был утирать глаза, увлажнившиеся от созерцания всей этой красоты, ибо в течение получаса солнце стало красным. Остывая, солнце заливалось кровью и заливало ею водное пространство… И скоро, очень скоро, пробившись сквозь вату накатившихся на него облаков, поначалу белых, а затем окрасившихся пурпуром, это самое солнце, развернувшись назад, казалось, вернулось на свой вечный путь медлительно-неподвижного падения за горизонт.
* * *
– Хочется немножко прогуляться… А вы со мной не пойдете? Арман, встряхнитесь! Закат обещает быть чудесным, я это чувствую… Что? Вы все еще спите? Как жаль! По-настоящему жаль! Ну, ладно, отдыхайте, вы это заслужили, бедненький мой… – заключила Эдма и со множеством предосторожностей, бессмысленных ввиду полного отсутствия публики, проскользнула в дверь, широко распахнутую ее же собственной рукой.
При данных обстоятельствах, если Эдма Боте-Лебреш и играла в отсутствие зрителей, нельзя было утверждать, что она играла исключительно для себя самой. (Это было бы чересчур сложно, полагала она.) Выбравшись из каюты, она проскользнула в коридор, крадучись вопреки собственной воле, ибо не в ее правилах было скрывать свое присутствие. В сто первой женский голос начал исполнять увертюру к последнему акту «Каприччио» Рихарда Штрауса. Голос был настолько пронзительным, что по телу бестрепетной Эдмы вдруг побежали мурашки. «Это голос ребенка или женщины на крайнем пределе отчаяния», – подумала она. И, редкий случай, она устремилась на палубу, не пожелав ничего разузнать.