– Прости, – и даже извинения ничего не спасут.
Ведь идём в тишине. До ворот шагов десять-пятнадцать не больше, а эти секунды, наполненные скрипом снега под нашими сапогами, треском углей в брошенном всеми мангале и тяжёлым дыханием Вани – самая длинная дистанция, когда-либо мной преодолеваемая. Слабость накатывает, огромными волнами, захлёстывая с головой.
– Сань, – уже у машины (огромного белого монстра, за руль которого брат никого не пускал) ещё и чужая боль пришибает меня по макушке. – Что ж ты натворила?
Не спрашивай. Никто не спрашивайте, ведь мой ответ никому не придётся по вкусу. Признаюсь, что всё до смешного просто – влюбилась я, ещё тогда, восемнадцатилетней девчонкой – и Ванька брезгливо сморщится. Как сейчас, когда удерживает водительскую дверь, пропуская меня в салон, и, мазнув взором по окнам первого этажа, резюмирует:
– Дурочка. У него таких, как ты, на каждый день недели. Езжай, завтра поговорим.
И я еду. Нарушая правила, наплевав на собственную безопасность, неуклюже вписываясь в повороты. Еду, пытаясь убежать как можно дальше от дачи и засевшего в голове Ванькиного:
– Повтори! Мне в глаза повтори всё, что только что ей сказал!
Теперь и не боль это вовсе. Если и боль, то уже физическая, скручивающая тело, отдающая в висках, саднящая кожу солью прорвавшихся наружу рыданий. Боль, истоки которой даже не нужно искать, а просто принять как данность, не тратя последние силы на мольбы уйти. Не уйдет уже, не теперь, когда мир разделился на до и после. На кадры, которые на зависть моему Незнакомцу, словно выжигаются на подкорке, крича, что из головы уже никуда не денутся: вот я, прижатая Васнецовым к столу, краснею от плюнутых мне в лицо обвинений, вот Ваня, в два шага настигший опешившего любовника, хватает его за грудки и, тряханув, как тряпичную куклу, ревёт:
– Ты что наделал, Миш? Это ж Санька моя… Я же тебя убью теперь. Богом клянусь, пришибу!
Не пришиб. Физически нет, но ни у кого не осталось сомнений, что для именинника Михаил Васнецов сегодня умер. Не умеет Ванька прощать. Не умеет и точка.
И меня не простит: за глупость, за эту наивность, от которой к двадцати пяти не мешало бы и избавиться, за пересуды, которых не избежать, ведь свидетелей их возни было немало. Всхлипываю, треснув по рулю ладошкой, и, наконец, затормозив у подъезда, прячу лицо в шарфе, до того колючем, что даже истерика на задний план отступает. А вместе с этим осеняет другая мысль: или простит? Если уже не простил, оправдав меня тем, что я младшая. Вечный ребёнок для папы, для матери, которая завтра наверняка устроит мне допрос с пристрастием, и для него – тощего в детстве, и огромного, уверенного в своих силах сейчас. Старшего брата, который и ключи-то дал, лишь для того, чтобы уберечь меня от собственной злости.