Отпуск - страница 4

Шрифт
Интервал


Спустя много лет он увидел всё это, даже больше того, что представляла пылкая, но неискушенная фантазия десятилетнего мальчика.

И что же?

Только увидев всё это, он понял, что разумение, толкование жизни зависит не столько от предметов, доступных нашему наблюдению, сколько от самого наблюдателя, и порой обыкновенный петербургский слуга или такой же обыкновенный петербургский приятель, изученный до того, что давно надоел, разуму открыть могут больше, чем странствие по всем материкам и морям.

Он стал оттаивать, неторопливо размышляя о тайнах жизни, о превратностях знания. В пробуждавшейся голове шевельнулась какая-то новая мысль. Несокрушимое постоянство неуклюжего Федора вдруг напомнило кого-то другого, однако лишь слабая тень скользнула в усталой душе, вызвав наружу застарелую боль: он убедился давно, что не стоит думать о том, которого тотчас узнал, поскольку счастье для него уже невозможно, да и заслужил ли он счастье свое?

А мысль беспокойно, привычно продолжала плестись. Обычно он ел по возможности мало, страшась окончательно растолстеть. Большая половина довольно легкого ужина всегда оставалась нетронутой. Федор же был плотным мужчиной с сытым румянцем на круглых щеках, но съедал всё, что ни попадало ему, может быть, от городского безделья, может быть, по крестьянской привычке всё тащить с чужого стола.

Его поражала эта сила привычки, независимо оттого, была ли привычка добродетельной или дурной. Дело тут для него было в том, что привычка становилась ненужной, поскольку он давал Федору явно больше того, что необходимо самому сильному человеку, занятому, скажем, в каменоломне, и, разумеется, никогда его не бранил за его чудовищный аппетит.

Рот его тронулся добродушной улыбкой. Ощутив её на лице, он покачал головой, улыбнулся шире и взялся за чай, уверенный в том, что придется обойтись без печенья.

Что скрывать, он ненавидел эту окостенелую неповоротливость будней. Уж лучше бы Федор оставил его совершенно голодным, без хлеба и масла, даже без чая. В этом была бы долгожданная новизна, была бы пища для мысли, а – неподвижность, закаменелость привычного, не затрагивая сознания, неприметно отбивала желание жить, может быть, непоправимо разрушая его.

Ему нужна была легкая бодрость непрестанного умственного труда. Тайно от всех он с нетерпением ожидал, что вспыхнут наконец, загорятся гигантские мысли, от которых бы всё озарилось и закипело вокруг. Он так же тайно и так же нетерпеливо искал богатырского дела, способного перестроить весь мир. Он чувствовал, ещё более тайно, что способен и на богатырское дело и на гигантскую мысль, тогда как неповоротливость будничной жизни душила исподволь, исподтишка своим – упрямым однообразием, знакомыми до слез мелочами и, как следствием, немилосердной хандрой. Вот на что она растрачивал жизнь.