– Зэк! Зэк! – металлически вызванивают ходики. Михайлыч, шаркая подшитыми прорезиненным ремнём валенками, подходит к часам и истово по-хозяйски подтягивает гирьку вверх, где она начинает раскачиваться, и бугор осторожно останавливает её и долго, не отрываясь, смотрит на циферблат. С верхней койки мне хорошо видна его расчерченная старым шрамом лысина, но иной раз мне хочется заглянуть в лицо матерого лагерника, понять, что он переживает в эти мгновенья, ведь время здесь – и я это почувствовал на себе, – имеет свою особую цену, которая известна только нам.
Обычно я наблюдаю за ним молча, но сегодня почему-то окликаю:
– Михайлыч!
– А? – поворачивается он всем негнущимся телом.
– Часы не отстают?
– Не отстают, – вздыхает бугор и, оттолкнув дверь ногой, топает в коридор, в умывалку.
В жилом помещении барака плавает застоявшийся тяжёлый и кислый запах от мужицких, насквозь пропотевших, тел, кирзовых сапог, несвежего белья, валенок и верхней одежды. Притерпевшись, не замечаешь этой вони, ощущаешь только духоту, но через несколько минут войдёт, умывшись, Михайлыч и заорёт диким криком:
«Подъём! Вот навоняли, сволочи, топор можно вешать!»
И вслед за ним из коридора ворвётся свежая, как холодное железо, освежающая месиво грубых ночных запахов струя морозного воздуха.
В нашей бригаде пятьдесят с лишним человек. Койки в два яруса, между ними тумбочки для личных вещей, тяжёлые табуретки с прорезями на сидениях, чтобы переносить было удобнее, на стене плакат «Добьёмся высоких производственных показателей!», стенгазета «За трудовые достижения» и вымпел за ударную работу отряда на кирпичном заводе, где осуществляется трудовая перековка алкашей в стойких трезвенников.
Не так сладок сон, как последняя пред тем, как проснуться совсем, короткая дрёма. Поэтому никто не шевелится, никто не хочет покидать свою облежанную под одеялом за ночь тёплую норку.
Все мы до зубовного скрежета надоели друг другу, поэтому не спешим вставать и бережём своё одиночество. Не знаю, о чём в это время думают другие, но мне чаще всего в эти минуты видится удивительный ясный и мягкий свет, в котором неясно прорисовываются очертания далёкого берега реки, избы на глинистом жёлтом обрыве и тенистые плакучие ивы над тихой и светлой водой. И всё это представляется мне так ясно и маняще живо, что накатывает на сердце пронзительная грусть, и становится до слёз жалко себя, свою загубленную непутёвую жизнь.