Никита усмехнулся, неверно пошарил осколки, сунул их под королевскую подушку, уже измятую и в сальных пятнах. Лег, шумно вздыхая. Вдруг запел диким голосом. Послушал себя, с укоризной покачал головой:
– Пьян ты, пьяница, захмелел… Осударю что скажешь? А скажу осударю: зело крутит вино королевское…
Отвернулся к стене, сплюнул вбок, на шпалеры:
– Вино и вино, а вить когда скушно мне в ихних землях… Таскаешься, прости Господи, ровно витютень, чтобы их вихорь пробрал, эва, папежство, фонтанен, мальвазии, державы заморские…
Он провертел пальцем дырку в шпалере, поискал свинцовый карандаш и под косой вязью, что писал от скуки вечор, стал теперь писать непотребные московские слова…
На сером мраморе версальских ступеней есть розоватые пятна, как бы отсвет дремлющей, уже потускневшей зари.
Заря догорает над засиневшей стеной стриженых дерев. Померк Большой канал, дорога стройных вод, розовато-серыми зеркалами спят округлые бассейны. Медные изваяния, отдыхающие у серых окаймлений фонтанов, вычеканены в воздухе вечера. Румяные капли зари на покатых медных плечах и на самых кончиках медных пальцев.
Царь Петр Московский стоит один у окон дворца, уже прикрытых изнутри белыми с позолотой ставнями. Петр стоит на террасе, над просторной и гармонической далью Версаля.
Тогда-то Агибук подполз и припал к его ноге, молча обнял каштановыми горстями. Так ли все это было или не так, но Петр опустил руку на жесткую и курчавую голову арапчонка. Петр и не видел, что у его ног сидит арапчонок, грустно скосивши белки на зарю.
Царь Петр Московский слушал гармоническую тишину отдыхающего Версаля. Его ноздри расширились, он побледнел.
Петр думал о том, как из сосновых срубов, из тесноты и грязей московских, со ржавых болотин, из дремучих лесин, из медвежьих охабней, сваленной шерсти бород, из глухоты нощи московской плавно воздвигнется, как заря, прекрасная и просторная земля, его новая держава российская, осененная лаврами.
Фельдмаршал Салтыков, старичок в белом ландмилицком мундире, пожевал обритыми запалыми губами и глянул через стол, заслонясь от свечи темной горстью:
– Батюшка-граф, мне бы сюды офицерика…
Генерал-аншеф граф Фермор осторожно передвинул под столом тупоносый тяжелый ботфорт, чтобы не задеть фельдмаршалу ногу, и негромко сказал в темноту: