- Расскажи, дядя Боря, - попросил
Мишка Коза.
Боря вдруг поскучнел лицом и
завозился со шнурками на кирзовых ботинках.
- Расскажи, дядя Борь, не ломайся, -
присоединился к просьбе Мишки Монгол.
- Да ведь будь она, эта война,
проклята. Как вспомню, сердце останавливается. До сих пор Густав во
сне снится.
- Что за Густав такой? -
поинтересовался Мотя.
- Жилец. Унтер. Как напьется, за
пистолет: «Горбатч, к стенке». Да, почитай, каждый день
расстреливал. Стоишь и думаешь, пальнет мимо, или спьяну попадет? А
то выводил во двор. «Все, Горбатч, пошли. Ты есть партизан, и я
буду тебя расстрелять». Выведет, к дереву поставит и целится в лоб.
Я смерти-то не боюсь. Что я? Муха. Прихлопнул и растер. А вот
унижение терпеть невыносимо. Человек, он что? Червь. Есть он - и
нет его. Но это опять же, с какой стороны смотреть. Разум мне дан
свыше, а отсюда и гордость человеческая, и боль, и скорбь. И терпел
я унижения эти потому, что не за себя одного отвечал, а за людей
был в ответе, которых хоронил в подвале своем. У меня дома подвал
до войны хитрый получился. Из кухни вход под половицами. Дом-то
старый, помещичий, еще Никольскому принадлежал.
- Это, какому Никольскому, деду
Андрею Владимировичу?- уточнил Мишка.
- Истинно. Андрею Владимировичу. У
него еще два дома по нашей улице стояло.
- Так он буржуй недорезанный, - зло
пыхнул Витька Мотя. - Как же его в Сибирь не сослали?
- Э, милок, человек Андрей
Владимирович особый, не стандартный.
Только революция пришла, он тут же
дома Советской власти отписал. Золото, не скажу, что все, а в ЧК
самолично сдал. Пришел, попросил двух сотрудников, привел в сад,
показал, где копать, да не в одном, а в нескольких местах. Жена,
покойница, в голос: «Ирод, по миру пустил, дочку без приданого
оставил». Тот сначала слушал, а потом как гаркнет: «Цыц, купчиха
чертова, из-за тебя, на утробу вашу совестью торговать начали, о
душе забыли. Куда копили? Кого грабили? Да взял топор - и к трубе
водосточной. Разворотил коленце, а оттуда банка круглая с
драгоценностями. «Вот, - говорит, - хотел на черный день оставить,
а теперь вижу: не надо, ничего не надо, все берите». Да
перекрестился и говорит: «До чего же мне легко стало, господи. Яко
благ, яко наг».
- Ну, дед, ну Никольский! -
обрадовался почему-то Пахом, а Самуил недоверчиво покачал
головой: