Меня зовут Шейлок - страница 32

Шрифт
Интервал


– Такова уж природа природы.

– Значит, я против природы.

Шейлок издал гортанный звук, похожий на умирающий смешок.

– Что же, флаг вам в руки! – Он замедлил шаг и глянул назад, как бы желая проверить, не гонится ли за ними природа. – Наша борьба с природой длится давно. Много вы знаете одичавших евреев?

Так сразу Струловичу в голову пришел только Джонни Вайсмюллер[25].

Шейлок ударил рукой по воздуху, словно пытаясь прихлопнуть муху.

– Насчет него самого ничего сказать не могу, а вот Тарзан, вы уж мне поверьте, точно не один из нас. Мы с обезьянами не якшаемся. Либо галдеж приматов, либо закон. Мы выбрали закон. Вы ведь читаете Стефана Цвейга? Разумеется, читаете. Говорят, в молодости он занимался эксгибиционизмом перед обезьянником Шенбруннского зоопарка в Вене. Почему именно перед обезьянником? Чтобы высмеять поработивший его сексуальный императив. «Я ничем не лучше обезьяны», – как бы говорил Цвейг. Со временем он это перерос. Вот вся история евреев: мы это переросли. Нужно провести черту под тем, что осталось в прошлом. Христианам нравится думать, будто они провели черту под нами.

– Мы же не обезьяны.

– Для них – обезьяны. Гориллы, собаки, волки.

– Всего лишь ругательства, не более того. Их настоящая претензия к нам состоит в другом: мы слишком решительно провели черту под природой.

– Претензия христиан к нам состоит в том, что лучше служит их целям в данный конкретный момент времени. Они сами не знают, почему терпеть нас не могут, знают только, что не могут. Мои чувства к ним более определенны. Они говорят, будто мы лишены милосердия, но когда я выбежал на улицу, выкрикивая имя Джессики, дети смеялись над моим горем. И ни один милосердный христианский родитель не затащил их в дом и не отчитал за жестокость.

«Ого! – с восхищением подумал Струлович. – В непримиримости ему не откажешь. Да и в живости ума, если уж на то пошло».

С другой стороны, хотя Струлович и предпочел бы не осуждать своего нового приятеля на столь ранней стадии знакомства, разве не ходили слухи, будто, выбежав на улицу, Шейлок оплакивал не столько дочь, сколько дукаты? Струлович знал: слухам верить нельзя, но что, если в данном случае именно так все и было?

В конце концов, дочь у Шейлока украли именно как предмет, обладающий материальной ценностью. Но нельзя же – или можно? – сваливать все на меркантильность общества. Струлович и сам жил в мире, помешанном на богатстве, однако не путал дочь со счетом в банке. Впрочем, он понимал: горечь потери стирает границы между предметами и людьми. Ограбленные часто называют случившееся с ними насилием, воспринимая кражу имущества так же остро, как нападение на собственную персону. Струлович не был уверен, что чувствовал бы то же самое, но не был уверен и в обратном. Его больше занимал вопрос, не производит ли он схожее впечатление как отец. Одержимый. Подобный волку. Одурманенный яростью и чувством собственничества. Неужели любовь Струловича – такое же испытание, как любовь Шейлока? Неужели он так же смешон в жестоких глазах христиан?