Высоко она взлетела в небо, колоколенка эта. Да и то – самая высокая в Поволжье. Однажды мне, пишущему строки эти, позволил, то есть благословил архимандрит Алипий взобраться на самую верхотуру. Смотрел я тогда на дали наши русские, необъятные, и оттуда, сверху, всё высматривал слепого Копейкина, и только через двадцать лет высмотрел…
Пётр на крутом спуске имени 25 октября придерживал лошадку – резвую кобылку, и она, передними копытами скользя по обкатанным булыжникам мостовой, задом упиралась в передок телеги. «Тихо, тихо, голуба, не балуй! – приговаривал Васякин. А Игнат, крепко вцепившись руками в корявую слегу, выпевал старательно «а-а-а», и голос его дрожал от булыжной тряски, и получалось по-мальчишески смешно.
Ну, вот она и базарная площадь – как на блюдечке с голубой каёмочкой – всех видно. И Сокольских с того берега, и с Пушкарихи мастеров-хитрованов, и с Ямской лихих огородников. Раньше на берегу стояла церковь-красавица. Но её коммунисты взорвали, и ровно на этом же месте соорудили, безбожники, общественный туалет. «На-те вам, юрьевчане, кукиш под нос».
Всю войну народ здесь ожесточался. Голодуха многих повлекла в раздумья. И хоть таились «раздумчивые», да шепоток возникал на рынке: «Кому война, а кому – мать родна». Наезжали какие-то ловчилы – то ли с Ярославля, то ли с Иванова, а может, из самой Москвы. Скупали золотишко у эвакуированных. Да и что другое – чашку какую фарфоровую, наряды, в которых в Юрьевце не погуляешь…
Иные эвакуированные бедствовали, но всё равно местных презирали за расчётливость. Третьего дня на рынке Игнат слышал, как Петуниха кричала: «Да они, б…, повадились картоху из подвала выпростать, пока меня дома нет». Эх, кто эту Петуниху обокрадёт, тот и дня не проживёт. Но не стоит село без праведника – были истинные юрьевчане, из прежних, так те, по христианскому обычаю подкармливали беженцев.
Игнат слез с телеги и, постукивая палочкой, быстрым ходом двинулся к колокольне. У него там, в кустиках, и скамеечка была припрятана, а гармошку – приветливую тальянку – матушка Антонина ему принесёт. Он ей к вечеру на хлебушек-то и даст, малую мзду от собранного. Занавесочку беленькую отодвинет она да осторожно так, из-за цветущей герани, перекрестит Копейкина: «Дай-то, Бог!»
А слепой гармонист уж наяривает на всю площадь, и знакомец его – Вася, по прозвищу Кустик (ночует в кустах, вот и прозвали) – тут как тут. А рядом и юродивый, дурачок Тимоха. Бутылочку-то распечатали. Приняли по лампадке. Остальное припрятал Игнат под скамеечку, в суму свою перехожую. Он нищих ещё тех помнил, что по монастырям да по святым местам хаживали при царе-батюшке.