А мы, доченька, остаемся на сцене. Я не знаю, не знаю, чего еще ждут они в зале, когда смотрят на тяжелые жирные складки занавеса, но скучна, страшна нам изнанка его. Мы одни – ты, мама, я, телефон. Ты лежишь и, наверно, о чем-то думаешь, смотришь, как мама наспех шьет для тебя полотняный бандаж – чтоб тебе не с полотенцем ходить. Телефон молчит, а вон тот, лысоватый, с физиономией мелкого лавочника, смутно чует, как вокруг что-то движется, появляется, куда-то проваливается.
Он когда-то даже в театре бывал, даже пару пьес сотворил, понимает: меняются декорации. Но того не ведает, что скоро, скоро предстоит ему самому переставить, решить. И начнет метаться и – обычное дело – только напортит. Но пока что он драит щелоком ванну – чтоб тебя купать, еще стоя, под душем. Вот и вымылись, мама насухо обтирает тебя, натягивает ночную рубашку, потом желтую, очень странную фланелевую кофтенку: от года до семи лет росла она вместе с тобой и всегда была впору. Вот теперь папаше нести в кровать. Он совсем забыл, что занавес уже поднят, и, ставя тебя на кровать, успевает на миг замереть, на секунду прижаться к тебе. На одно лишь мгновенье – так, что даже ты не успела заметить. Ты, да не Тот. Ах, какие же умные у него глаза, добрые, голубые, всеведующие. Но почему он жует? Еще не поужинал? И что он жует, этот старый Сатурн?
Но на сцене так тихо, покойно, тепло. Да еще, как в путном современном театре, сурдинным подтекстом дудит музыка. Что это их вдруг там, на радио, потянуло на классику, как на английскую соль? Чистозвонный Моцарт – подарочком, и Тамара, осторожно оттирая спиртом присохший повязочный клей, вполуха блаженно ловит соль-минорную симфонию, твои нехитрые пересуды и в глаза твои, что скользят с испугом по марле над швом, льет умиротворяющий, любящий свет. Ничего ей не надо, ни телевизора, ни славы, ни платьев, ни дачи, ни мужа – только б так день-деньской быть при тебе. Но помнит, ох, как помнит, что за дверью, когда ты уснешь, ждут ее Разговоры.
С лиц (как только уснула) шелухой облезают улыбки, и по-прежнему загнанно морщится та же мысль: ни Людмила Петровна, ни сами киты ничего не смогли посоветовать. Кроме: надо ехать в Москву. Там живет юный пионер химиотерапии семидесятилетний Лактионов, там, даст Бог, отыщутся и другие. Это так высоко, что подумать боязно, и решается этот папаша просить на подмогу Лину. Слегка поурчав, соглашается добрый наш ангел-бульдозер.