Памятник во дворе, выгнутый как педаль, зной закрутил в бараний
рог. Взмокли. Расставив руки, проходят через ворота —
на рёбра свои накапливать пыльцу конопли, заморыши.
В них – оторопь глины, боящейся сушильного аппарата.
К их бисерным лбам пантеоны прилепятся, будто пёрышки.
Неопределимей сверчка, что в идоле взялся щёлкать,
он по конопле блуждает, где места нет недотроге.
Солнечное сплетение, не знающее куда деться, он шёл, как
развесистая вертикаль по канату, абстрактная в безнадёге.
С громоздким листом бумаги она шагала, с опасной
бритвой, чья рукоятка бананину напоминала.
Облепленная пыльцой, мычала, снимая пасту
пыльцы с живота на бумагу полукружьем металла.
Я помню растение светлое на плавучих клумбах в Голландии,
в том городе-микроскопе: глаз в кулаке и полмира.
Там коноплю просушили, просеяли и прогладили,
и сигаретки свернули распорядители пира.
Но вот увлажняются виды, хотя – не пейзаж в Толедо,
но всё ж ветерок берёт под локоток локатор
на горизонте. В травах – глаз грызуна? таблетка?
К складам близятся двое – подобны зыбям или скатам,
на чём нельзя задержаться, касания к ним заколдованы.
Тень с бумагой и лезвием счищает пыльцу с попутчика,
и клавишные рельефы горбят бумагу, словно
новая карта местности. Канаты. Клыки погрузчика.
Новая карта местности… и оцепеневшие в линзах
пустынь – совокупности стад. Цепляющаяся орава
ущелий за окоёмом. Сама осторожность мнится
меланхолией шёлка, когда начеку крапива.