– Наташенька, что ты стонешь? Больно?
– Нет.
– Больно, я знаю. Сделайте ей обезболивающее.
Я хочу сказать, что не нужно, а потом думаю – какая разница. После укола голова закружилась и я благодарно провалилась в темноту.
М-да. Следующая неделя была, пожалуй, самой страшной в моей жизни. В первую ночь после операции у меня в очередной раз упал сахар. Смутно помню, как мама пихала мне в рот варенье, а я отчаянно отплевывалась. Никогда в жизни я так страстно не хотела умереть! Потом я услышала скрежет зубов и жуткий вой. «Это я, что ли, так вою?» – я успела еще удивиться. Дальше – тишина. Бедные однопалатники решили, что к ним положили буйнопомешанную, но ни до, ни после такого больше не повторялось. Сказать, что я сломалась – не сказать ничего. Меня просто НЕ БЫЛО.
Бедная мама всерьез опасалась за мой рассудок: я упорно лежала на левом боку (с левой стороны как раз был вставлен катетер), уставившись в стену. Иногда бежала в туалет в самом конце коридора – первые два дня меня возила мама на коляске, потом стала ходить сама. На все мамины увещевания отвечала односложно: «Отстань». На ее попытки заинтересовать меня процедурой заливки ответила еще более определенно: «А пошло оно все на…!». Тетушки в палате бурно осуждали мое поведение, но мне было все равно. Медперсонал нас не тревожил своим вниманием – были выходные. Еду по этой же причине давали сладкую, никто из врачей не написал, что у меня 9-й стол. Не есть тоже было нельзя.
Сахар прыгал невероятно, но мне было все равно. Организм мой как будто понял, что за него взялись основательно и почти сдался. Из-за отеков я с трудом шевелилась, не могла наклониться, пальцы напоминали сосиски, кожа лопалась. В общем, даже в нашей тяжелой палате на меня смотрели с плохо скрываемым ужасом. Как я понимаю, шансов выжить у меня почти не было, тем более, что жить я и не хотела. Совсем. Но… Душа отчаянно хотела умереть, тело же не менее отчаянно цеплялось за жизнь. Победил как всегда сильнейший, то есть тело.
Теперь хочу описать место, куда я попала, и нашу палату. Отделение «искусственной почки» находилось в старом трехэтажном особнячке с абсолютно непонятной планировкой, некоторые лестницы вели просто «в никуда». На первом этаже были столовая, раздевалка, лаборатория и диализный зал. На втором – палаты и еще один диализный зал. В первых палатах почки еще пытались лечить, моя палата была седьмая, там даже анализов мочи не делали, считалось, что почек у нас нет по определению. Были палаты для пациентов на перитонеальном диализе – мужская и женская, и палаты для пациентов на гемодиализе. Позже я с удивлением узнала, что пациенты ПД и ГД взаимно недолюбливают друг друга. Казалось бы, что тут делить, но каждый хвалил свой метод лечения и хулил другой. Тем не менее, все сходились на том, что диабетики (такие как я) – люди второго сорта. «Вам даже почку нельзя пересаживать!». Не очень-то и хотелось: ходи потом и вздрагивай, как бы какую заразу не подцепить. Заразу – это потому, что после пересадки, чтобы не отторглась пересаженная почка, человек пожизненно пьет подавляющие иммунитет препараты и потому очень уязвим для любой инфекции. Наша палата была дальше всего от туалета, нужно было бежать через огромный коридор, зато ближе всех к «заливочной» – крохотной комнатушке, в которой мы и должны были проделывать пресловутую процедуру.