Я попросту умирал.
Это тоже дело, и довольно ответственное. А вы что думали? Глупо
испортить конец жизни мольбой или истерикой – и стыдно, и толку нет
никакого. Из набора атомов родился, в набор атомов возвращаешься.
Разве кто-то обещал тебе, что будет иначе? Ведь только в раннем
детстве ты наивно верил, что к твоей старости ученые обязательно
изобретут некий эликсир бессмертия. Повзрослев, понял: нет такого
эликсира, никогда его не будет, да и не надо.
Словом, мне снились – если бредовые видения можно назвать снами,
– что мое бренное тело рано или поздно превратится в межзвездную
пыль. Если меня закопают на Реплике, это произойдет довольно скоро
по астрономическим меркам – когда местное солнце станет красным
гигантом и понемногу испарит планету. Если же мои товарищи и
коллеги окажутся настолько глупы, что заморозят труп и повезут его
на Землю, ждать придется несколько дольше – не менее пяти
миллиардов лет.
Ну скажите, велика ли разница для того, кто уже не существует?
Очень «мудрые» мысли возникают порой у умирающего!
Зато я не ныл.
По правде говоря, особой моей заслуги в том не было. Непросто
ныть тому, кто выплывает из бреда лишь изредка и только для того,
чтобы вспомнить, кто он такой и где находится. Вроде глотка воздуха
перед очередным нырком. На жалобы просто не остается времени.
Сны скоро изменились, и были они чудовищны. В них я летал по
воздуху и в космосе, нырял в звезды и планеты, без труда протыкая
собой конвекционные слои горячей плазмы и древние геологические
пласты, вновь устремлялся в черную пустоту, заполненную лишь
всевозможными полями, мое присутствие выбивало из них стаи
виртуальных частиц, и я не ощущал ни веселья, ни жути. Мои полеты
были не удовольствием, а работой, каким-то очень важным и довольно
скучным делом, которому отдаешься только потому, что надо, надо,
иначе никак нельзя, это неизбежность, надо начать и кончить,
впереди отдых, но работа никак не кончалась, не отвязывалась, и я
таскал на себе груз недоделок, как баран таскает курдюк, не имея с
него никакой пользы. Иногда полеты на время прерывались, и тогда я
превращался в грозного судию, кого-то карал, кого-то миловал, а
кого именно – не мог понять. Какую-то безликую толпу. Качались люди
с белесыми пузырями вместо голов, и никто не смел, да куда там не
смел – даже в мыслях не держал оспорить мой самый дикий приговор, и
это было самое страшное. Я жалел их, но карал, ибо было за что,
жалел и все равно карал, и они пели мне хвалу, корчились в муках,
но все равно голосили нараспев, а я покрывался липким потом. Мне не
было противно – было страшно.