– Я сегодня не перестаралась, милый?
– Марцелла подползла ближе, огладила грудь. Губы ее
улыбчиво-красны, глаза лукавы. – Знай, я всегда рада услужить
нашему Спасителю.
Генрих с трудом повернул голову:
– Я настаиваю… не называть меня
так.
Во рту – пустыня. Выпить бы.
– Как скажешь, мой золотой
мальчик.
Марцелла покладиста и готова принять
его любым: одетым с иголочки или едва стоящим на ногах… чаще всего,
не стоящим вовсе. Ее любовь легко измерима в кронах и оттого
проста.
Генрих высвободился из объятий и
потянулся за сигарой.
– Проверь окно, – сказал он, разминая
цилиндрик в пальцах и тоскуя, что не может ощутить ни шероховатости
табачного листа, ни сухости – лишь гладкую кожу перчаток. Всегда
только ее.
– Там никого нет.
– Это не просьба, Марци.
В голос вклинилась нотка
раздражения.
Марцелла обидчиво приподняла бровь и
выскользнула из-под одеяла. Желтый свет омыл нагую фигуру – высокую
и стройную, уже начинающую рыхлеть. Она старше на целых восемь лет,
но все еще соблазнительна. Ирония в том, что сам Генрих никогда не
узнает, каково это – стареть.
Провожая любовницу настороженным
взглядом, он отрезал кончик сигары, сунул ее в рот и осознал, как
же иссушены губы и насколько ему нужно выпить.
– Видишь? – Марцелла откинула тяжелую
занавеску.
На миг дыхание перехватило. А потом
со свистом вышло из легких.
Никого.
Пусто.
Шелковые обои так же алы, как и
постель, как размазанная помада на губах проститутки. Глупые
мотыльки мельтешили за стеклами, где наливался искусственной
желтизной зеркальный двойник Марцеллы.
Передвинув сигару в другой угол рта,
Генрих встретился взглядом с собственным отражением – осунувшимся,
посеревшим, с ввалившимися глазами. Рыжеватые пряди мокрыми нитками
липли ко лбу. Руки невыносимо зудели.
– Теперь доволен? – голос Марцеллы,
земной и ровный, вытряхнул из оцепенения. – Или мне проверить еще и
под кроватью?
Генрих промолчал и принялся медленно,
палец за пальцем, стягивать перчатку, открывая голую кожу ладони,
изуродованную ожоговыми рубцами.
Ветер толкнул полуоткрытую раму, и
отражение разломилось надвое. В разлом, привлеченный светом,
впорхнул черно-коричневый бражник.
Только бабочка – и никого кроме.
«У нашего Спасителя слишком живое
воображение».
Так говорил учитель Гюнтер, когда в
воспитательных целях бросал маленького подопечного одного в
Авьенском заказнике, посреди снегов и ночи. Так писали позже в
донесениях, которые сначала ложились на стол шефу тайной полиции,
потом – епископу, и уже после – его величеству кайзеру.