Помнила, что начала почему-то плакать. А Лари утешал её, неловко гладил по плечам, путаясь рукой в её волосах. А потом вдруг поцеловал. Значит, сидел уже не на полу? Рядом? Кажется, да. Помнила его янтарные глаза, в которых плясали отсветы свечей… Да, там были свечи. И, кажется, огонь… Очаг? Камин? Да... был камин. Живой огонь. И ещё более живой и горячий огонь растекался по жилам, пылал в крови, сжигая её медленно выращенную, любовно отшлифованную ледяную броню, расплавляя её поцелуями, обжигающими своей пронзительной нежностью…
Что она рассказала ему? Не могла вспомнить. Про Трефа уж точно не говорила. Разве что об одиночестве… о холоде… Или не было и того? Память не сохранила слов. Помнились лишь его прикосновения — бережные, отзывающиеся дрожью в теле, трепетом — в душе. И его взгляд. Печальное солнце его глаз, тёплый янтарь.
В том взгляде, что ей виделся и спустя годы, стоило лишь прикрыть глаза и коснуться мыслью тех бесценных минут и часов, не было страсти — только тёплая печальная нежность. Может быть, жалость? Он понял, что она бесконечно одинока и несчастна. Что ещё там было рассказывать? Жалость должна бы обидеть… Но не обижала. Не от него. От других была бы оскорблением, но от него… Там всё было иначе. Она не знала — как, не могла бы объяснить разницу никому, даже самой себе, просто — иначе, и всё.
Эти часы с ним… лучшее, что случилось в её жизни. Лучшее, что могло с ней случиться. Она растворилась в его живом тепле, отдала всё без остатка — тело, душу, сердце… без сомнений, без сожалений, зная, что у неё будет только эта ночь, полная пламени, жизни, света! Помня, что впереди ждут дни, в которых света не будет.
Такого света не будет больше никогда. Так она думала тогда, была в этом уверена, и считала это худшим, что могло с ней случиться. Но спустя годы поняла: худшее — когда свет возвращается вновь… когда он проникает в уже привычную темноту, когда живое тепло касается ледяной брони, и она идёт трещинами, беспощадно раня…