Белый саван - страница 30

Шрифт
Интервал


Ведь я же погибаю в благодатном покое.

Меня опаляет нью-йоркская пустыня.

И я исчезну, напуганный и покладистый, исчезну, обнимая съежившегося Демиурга.

Мой Христос, услышь меня, мой Христос – я молюсь

Тебе.

О felix culpa guae talem ас tantum meruit habere redem-ptorem![37]

Зоори, Зоори, lepo, leputeli, lioj, ridij, augo, неужели снова защелкал соловей в Аукштойи Панемуне?

В моем лифте часто поднимается и спускается шестнадцатилетняя девушка, подружка продавщицы сигарет. Она такая искренняя. И очень ко мне расположена.

– А в мезонине водится крупная рыбешка? – интересуется она.

– О, уеа, думаю, кошельки у них туго набиты, – отвечаю ей дружески и даже подмигиваю.

– Вчера один старичок гладил меня целых два часа и ничего не сделал. Зато отвалил двадцать баксов. Наверное, от стыда.

– Тебе повезло, Лили.

– Не всегда так бывает. Неделю, а то и две назад, крутилась, как циркачка на трапеции.

Лили смеется. Она смеется так, будто входит в голубое озеро с любимым, который не осмеливается к ней прикоснуться.

– Удачи тебе, Лили.

– Спасибо, Тони.


Юные девушки для меня не существуют. Однажды я поменял маленький провинциальный городок на миниатюрный стольный град. На Каунас. Скромные девчушки сделали себе прически, накрасили губы, встали на высокие каблуки, научились вращать бедрами, а краснели они теперь лишь от ликера, разгоряченные принятым спиртным. Я не нашел в них прежней милой глупости. Пробираешься через болото по колыхающимся кочкам – на другом берегу озера целомудренно мерцает смугловатое тело, а ты, совсем как ясновидящий, смотришь на него сквозь хрустальный шар. Увы, я не нашел вдохновенной лжи. Той, которая была в рассказах моего отца, в рассказах детских писателей, в скаутских песенках, в безыскусных олеографиях, где ангелочки выглядят такими довольными, потому что их рисовал исполненный оптимизма невежда. Я не мог больше мечтать. Отныне я твердо усвоил: предаваться мечтаниям можно только на бумаге, да и то в замаскированном виде, чтобы придирчивые друзья и критики не возопили: «Господин хороший! Вы, уважаемый, ударяетесь в сентиментализм!» Часто мне хотелось заплакать, когда я набредал на распустившийся цветок; когда видел лунный свет на воде; светлые волосы, особенно если их трепал весенний ветер; порой мне хотелось плакать при виде жужжащей мухи. Но этого нельзя было делать. В мозгу у меня засел суровый клерк. Он сортирует мысли и чувства. Сорок лет сидит этот клерк на одном и том же стуле. Вот почему он так педантичен и неумолим. Нет, уважаемые, этому господину непозволительно быть сентиментальным! С глаз долой все эти бумаги, чирк, чирк, и в корзину. Пускай достаются уборщице. Он весьма логичен, этот суровый клерк. Ослушаешься его – и сразу все потеряешь. Как Данте небо, как Достоевский своих хнычущих героев.