Осторожно, на ощупь, обследовал я камеру, выбрал угол посуше и задремал, свернувшись на липком бетонном полу.
Очнулся я внезапно… Не знаю, сколько я спал – время умерло, мир потерял предметность. Одно лишь было ясно: ночь не кончилась еще, не иссякла.
В беспросветной этой темени жили звуки, одни только звуки: маленькие и близкие (лепет капель, шуршание ветра в окне) и большие, объемные, сочащиеся из коридора (шаги людей, глухие дробные голоса). Голоса эти как раз и разбудили меня! Я приподнялся, вслушиваясь, и различил вдруг характерную интонацию Гуся – сипловатый и развалистый его басок.
Он о чем-то разговаривал с надзирателем и – странное дело! – держался, судя по голосу, уверенно, на равных, как свой…
Загремел замок, и дверь растворилась, и тотчас – в слепящем желтом свету – на пороге камеры возникла коренастая фигура Гуся.
– Ну как? – спросил он, прислоняясь к притолоке. – Жив еще, падло?
– Жив, – ответил я, лихорадочно соображая, зачем он тут? По какой причине? Может, его специально решили подсадить ко мне… Но для чего?
– Жив, значит, – проговорил он протяжно. – Ну, ну, дыши пока, пользуйся.
Достал из кармана пачку «Беломора», щелкнул ногтем по донышку. Выскочили две папироски. Одну он ловко поймал зубами, зажал в углу рта. Другую протянул мне:
– Прошу!
– Н-нет, – сказал я с усилием. И отвел глаза, чтоб не видеть папирос, не расстраиваться…
– Правильно, – ухмыльнулся он, пряча пачку в карман, – у сук брать курево не положено, так ведь? Кто вне закона – тот не человек, так?
Я промолчал. Он затянулся, кутаясь в дым. Сплюнул. Сказал, помедлив:
– Вот потому-то я вас, сволочей, и ненавижу!
– Послушай, Гусак, – сказал я тогда. – Что тебе нужно? Чего ты тут пенишься? Закон наш вечный; его не изменишь.
– А я вот как раз этого и хочу: изменить его к чертовой матери, кончить со всеми вами.
– Вот оно что! – Я как-то развеселился сразу; разговор начинал становиться забавным. – Реформу, стало быть, замышляешь… Ну, допустим. А зачем?
Свет ослеплял меня, густо лился в глаза, и фигура Гуся, маячившая в дверях, казалась мне плоской, словно бы вырезанной из жести.
– Ты ведь уже не блатной, – сказал я, разглядывая темный этот, жестко очерченный силуэт. – Ты никто! Живи себе тихо, в сторонке. Тебе же лучше будет!
– Тихо? В сторонке? – произнес он угрюмо. – Ну нет… Нема дурных, как у нас в Ростове гутарят.