– Che cazza, очень смешно, прям сейчас обоссусь, – заметил Чезаре, роясь в своей спортивной сумке, поверх которой кучей лежала его одежда. – Cazzarolla, да где ж оно, madre di putana! Держи ствол при себе, когда меня нет рядом. Если меня заметут, перебедуешь у Кьяры, пока я не сорвусь; если… – он вздохнул. – На похороны не ходи, лучше сразу в Ризолли, а потом – подальше отсюда, в Америку, например. Усекла? Денег там прилично, хватит, чтобы устроиться.
Он что-то достал из сумки и направился к сидящей Пьерине. Она хотела сказать, что не хочет. Не хочет, чтобы с ним что-то случалось. Хотела предложить бросить все и уехать куда-нибудь, в ту же Америку. Хотела, но не успела.
Чезаре присел на колени и сказал:
– Вот что, мелкая, все это, конечно, очень интересно… знаешь, ты ни разу не требовала у меня ничего и почти ничего не просила. Мелочи не в счет. Иногда мне казалось, что ты вообще на меня клала прибором, но… эх, не умею я говорить красиво без мата. Короче, cara mia, я тут вот-что подумал…
Но Пьерина уже поняла – руки Чезаре, непривычно неподвижные (обычно, когда он говорил, руки следовали его речи, словно он был сам себе сурдопереводчиком, хотя такие жесты ни один сурдопереводчик себе не позволит), сегодня несколько опережали его речь, и, прежде чем он закончил фразу, красивые сильные пальцы, более подходящие пианисту или ювелиру, чем бандиту, уже вскрыли маленькую бархатную коробочку, в которой на алом атласе лежало потрясающе красивое кольцо, усеянное мелкими бриллиантам, словно неизвестный ювелир стащил с неба и свернул колечком кусочек Млечного пути.
– 'Ho rubato? – тихо спросила она, хотя, по большому счету, это не имело никакого значения.
– Обижаешь, – ответил Чезаре, улыбаясь. – Я на три месяца освободил Либштейна с Кривого переулка от всех выплат, но сказал, чтобы он сделал мне что-то такое, чего ни у кого нет, и никогда не будет. Мне кажется, старику удалось, или ты считаешь, что нет?
– Удалось, – кивнула Пьерина.
– Так что, – осмелел Чезаре. – Согласна прогуляться до алтаря, и выйти оттуда донной Корразьере, на зависть своей матушке?
– Еще бы, – и причина для этого у Пьерины была весьма веская. – Прошло три с лишком года со дня первого появления Чезаре в ее жизни, но Карлотта не только не сменила в отношении последнего гнев на милость, но с каждым днем все больше распалялась, и последнее время называла Пьерину не иначе, как troya di caccare Barracca.