Старшая рассмеялась – она ощутила наше беспокойство – и смех вышел из уст подбадривающим мелодичным звуком.
– Просто нам нужно рассмотреть наши носики в маленькие зеркала. – Она поднялась, шурша бесконечной юбкой. В складках тускло-оранжевого шёлка, растекаясь, отразились огни свечей.
Светлая тоже медленно вытянула из-за стола серый шлейф и с ним выросла над мерцающими ломтями жёлтого сыра и опустевшими фиолетовыми бутылками вся – небольшая, но длинная, и ручки повисли, выпустив ткань.
Нас выставили. За похожим на полурастаявший кусок масла порогом праздничный дух ночи и перемирия вогнал в наши лёгкие веселье. Набережная и сплочённые группки прохожих увлекли нас прочь от закусочной, к кораблям.
Корабли действительно того стоили.
Гавань, приподнятая над штилевым сизым океаном, загнанным в бухту с узкой горловиной, как дух в амфору, ласково укачивала их с полдюжины. Округлые в виде семейного торта, опоясанные галереей жирного сливового крема преобразовательных грозовых секций каждый, с увенчанными опознавательным штандартом верхушечками, они так и светились в ночном небе, осевшем под тяжестью огромных, в кулак моего товарища, звёздами и хвостами наглых комет.
– Хороши. – С необъяснимой тоской высказался медведь.
Я смолчал, не пытаясь выяснить, говорит ли он о предметах неодушевлённых. Когда мы вернулись, знакомых наших след простыл, а кельнер, чей вид напомнил мне, что хомяки не должны носить смокинги, пояснил довольно хмуро, что дамы уже расплатились по счёту наполовину.
– Ах, ну вот ещё. – Расстроился медведь и попытался всучить кельнеру такие чаевые, что их хватило бы на весь чай в южном полушарии, если пить умеренно.
Я успокоил его чувствительную душу, как мог, и мы разошлись по комнатам, прихватив по бутылке. Я постоял перед своей дверью и, кивнув собственным мыслям – они у меня случаются – водворился в апартаменте.
Угнездившись на краешке кровати и не спеша избавляться от шнуровки, я ждал. Бутылка, как пёс, грелась у моей щиколотки. Свеча была помещена мною так, чтобы осветить дверь, ибо ведь и глаза кошки освещают норку мыши.
Огонёк жил в бутылке, как первый зажжённый огонь из корабельной иллюминации, и мерещился мне кораблик в этой бутылке.
Я смотрел на молчаливую дверь, и с тоской почему-то ждал, что вот она приоткроется. Ждал, вероятно, долго. Обычно я легко определяю время во время первого облёта чужого орбитального аэродрома, скажем. Когда из простецкой вековой тьмы, убаюкивающей нервы лётчика, выглядывают глаза нового мира – вступаешь на сцену, и рампа у ног обещает, что всё будет по правилам, чего, конечно, никогда ещё не было.