К Тане боялись сунуться даже подружки. А ее бабка всякий раз, открывая дверь, делала такое лицо, будто ждала кого-то другого:
– Подожди, Славочка. Таня еще урок не закончила.
Славка ждал. Влюбленные – они такие.
Но однажды увидел, как его мамаша что-то перетирает с Танькиной бабкой.
О чем там у них шла речь, он не знал, но мамаша выдрала его – молча и беспощадно. А потом прижала зареванную Славкину рожу к груди и вздохнула:
– Так-то сынок. Таня – не нашего полета птица. Не надо тебе за ней ходить. Такая вот педагогика…
Вот тогда-то про педагогику Славка все и запомнил. Крепко и навсегда.
И хотя теперь, когда он вырос большой и красивый, а Танька превратилась в очкастую мышь, теперь, когда он вкатывает во двор на любимой бэхе (ну, вкатывал, совсем недавно), небрежно щелкает брелоком сигнализации и говорит «здравствуй, Таня», а она, как и положено мыши, растворяется в затхлом сумраке парадной, несправедливость мира все равно сыплет соль на кровавую рану в его трепетной и широкой душе.
Сейчас, конечно, смешно, что когда-то он сох по этой прости-господи. Не сравнить с его цыпочками…
А хорошо в кабаке прошлый раз погудели! Как раз напротив Кировского театра. Там раньше гастроном был – огромный, мама маленького Славика водила: кафельная кофейная плитка, запах сладостей и деликатесов…
А сейчас вот ресторан. Солидный: на стоянке сплошь бэхи и мерины, новенькие, в тонировке, смотреть приятно. Внутри – музыка, скатерть белая, холуи снуют. За окном – театральный служебный вход, где вечерами трутся хмыри с букетами, балерин караулят – тоже, как Ярый, знатоки искусства.
Сидишь себе, значит: слева Стелла, справа Жанна, тапер лабает что-то невыразимо прекрасное, за окнами – вечер, и смотришь из своего бело-хрустального великолепия, как человечки, будто листья палые, за окном шуршат. Бегут себе, сирые. В сумках – картошка да килька в томате. Под ноги все больше глядят. Мазнут взглядом на Кировский, и домой…
В Кировском – самые зловредные билетерши.
Он был там три раза: один раз с матерью и два – с классом. И всякий раз бабки, одетые в зеленые сарафаны под цвет кресел, безошибочным чутьем вычисляли в лобастом пацане нарушителя спокойствия и парию в храме высокого искусства. Мораль ему читали вне зависимости от того, делал что-то Славка или не делал. Сейчас бы попробовали, кошелки. Ну-ну.