Я сел иначе, подогнул под себя колени, чтоб согреть задницу, и
задумался, как же быть дальше. Как смотреть брату Арносу в глаза?
Сейчас я не сомневался в том, что меня пытались отравить. За
предательство наказание должно быть иным, как и говорил магистр.
Что командор задумает в следующий раз? В келье ко мне не
подобраться, ем я из общего котла с другими новусами. Не станет же
брат Арнос убивать меня прямо на уроке?
Задумавшись, я не сразу услышал тихий, похожий на шелест, шум,
будто прямо за стенами гулял сильный ветер или бились волны. Я
навострил уши – делать-то всё едино нечего – ан нет, теперь на
голоса похоже. Вернее сказать, на один голос. Он шептал-наговаривал
verbum культа: «Revelatio veritatis illuminat animam».
Мне даже стало стыдно, ведь я так и не смог приладить эти слова к
себе, слишком уж они чуждые и неудобные, как одежда не по чину да с
чужого плеча. И смысл их тоже непонятен. Откровение истины освещает
душу! С душой-то всё понятно. Откровение – это вроде как открытие,
то бишь сказать что-то. Истина значит, правда. Освещать – это
показывать, делать видимым, зримым. Выходит, заветные слова культа
означают: «Говорить правду всё равно что показывать душу». Ну,
наверное, оно так и есть, вот только культ не упоминает, дурно это
или хорошо. Я тоже могу сказать, что ягода кислая, но промолчать,
ядовитая она или нет.
А голос всё не умолкал. Он нашептывал про верность культу, про
воздаяние за добро и зло, еще что-то. Наверное, услышь я это
раньше, перепугался бы до смерти и прикипел бы всей душой к культу,
ведь вокруг сплошной камень, из-за толстой двери не доносится ни
звука, может, подумал бы, что это глас того древа Сфирры, что
растет во дворе замка. Но я уже пережил две попытки убийства,
издевки Фалдоса и видения о каменном море, знал о колдовских
зельях, что могут исцелить рану в один миг. Шепчущим голосом в
пустой келье меня уж не напугать. Так что я отхлебнул из кувшина,
устроился поудобнее и заснул.
***
Сколько времени я провел в той конуре… Без единого лучика света,
без съестного, без петушиного крика или других звуков, кроме
неугомонного шепота, было не разобрать. Я спал, когда хотелось
спать, справлял нужду в дыру, пил воду, вспоминал былое и ждал. И
почему магистр сказал, что это сложное испытание? Гораздо тяжелее
было лежать после порки в скрипящей лачуге, слушать злобные
придирки Пятки, чувствовать грызущий голод в кишках, ждать, когда
же вернется Воробей, надеяться на лишний глоток скудной похлебки и
думать, что я уже никогда не исцелюсь, не окрепну, останусь калекой
и буду уповать лишь на людскую милость. А какая там милость, если
эти самые люди меня и приговорили к порке?