Если ты старший по званию, то и обязательств и трудностей ты на себя берешь более, чем твои подчиненные. Но человеческой подлости есть место в любой среде, и в этом я имел возможность убедиться не раз.
Когда, например, обезумевшие от голода и холода офицеры считали возможным переложить свою работу на плечи солдат и наказывать их за неподчинение, при этом солдаты находились в еще более тяжелых условиях.
Здесь на Колыме, спустя три года плена, я уже был закаленный опытом зэк. Здесь земля, созданная для смерти.
Жить в этих краях нелегко, но нужно. Богатств земля скрывает много, их нужно забирать у нее, и легче всего это делать не считаясь с жизнями. Рабский труд для этого самый выгодный.
На все это я уже смотрю по-другому, это уже не взгляд самурая, но взгляд мудреца, понимающего, что путь воина иногда бывает дольше жизни, заходящим за грань смерти. А то, что происходило со мной, уже лежит за этой гранью, и ни чем иным как «другая жизнь» я это назвать не могу.
Для меня эта перемена мест оказалась благоприятной. Может, потому, что Магадан стоит у моря, и мне казалось, что это ближе к моей Японии или потому, что солнце здесь встает в одно и то же время, что и в моем родном Киото.
Господи, какое тепло разливается по телу только от одного упоминания – «мой Киото».
Когда-то я читал, что человек, перемещаясь в пространстве с востока на запад, меняет свою судьбу. И тогда, оказавшись на прежней долготе, я, очевидно, надеялся вернуть свою прежнюю судьбу. Надеялся или нет, я уже не помню. Возможно, это уже была не надежда, а память о надежде. Так глубоко она спряталась в подкорку.
Здесь в лагере на Кулу я вдруг почувствовал себя другим, точнее, в другом качестве. В Холбоне нас было несколько тысяч военнопленных японских солдат, одинаковых для администрации, а здесь я был уже японским шпионом. На меня смотрели как на «врага народа». Какие тонкости в жизни стали мне понятны, спустя три года в России, как непредсказуема судьба. К тому же, здесь я был один. Не было рядом человека, с кем бы я мог просто поговорить на родном японском языке, и даже мыслить на японском становилось все сложнее. Лагерный быт въедался в мое сознание так, что изгонял из него остатки всего японского.
Суровая и, на первый взгляд, не яркая природа Колымы буквально бальзамом легла на мою израненную душу. Каким счастьем для меня было оказаться в лесу или на берегу Кулу. Как полюбил я и как люблю сейчас эту реку. Ее ровные, спокойные воды дарили покой и надежду на то, что все еще возможно, впереди еще жизнь. Прозрачные и холодные воды уносили мои тяжелые мысли и давали возможность хоть на короткий срок примириться с рассудком.