– Ах ты, христова овца из Карловской общины, – прошипела сквозь редкие зубы Акума. – На каждого маркиза, масона и французского пидора найдётся у русских что-нибудь покруче с винтом! Cacator cave malum!
Акума пожелтела лицом, как пергамент старого фолианта, и смерила прекрасным презрительным взглядом своего визави. «У него такие узкие запястья, что, пожалуй, не наденешь на него наручники», – приценилась Акума и быстро что-то пролепетала невыразимым русским титулом прежде, чем визави разобрал её слова: – Я так глупею, что просто прелесть, но простите, любезный, если оскорблю вас замечанием, что Александр Сергеевич за рукопись стихов с издателя Смирдина брал золотом, а чем же мог взять Адам Мицкевич?
Она улыбнулась, как прелестный ангел, и прицелилась в господина в наковых штанах тем, что было у неё в руках.
–Я по-французски браниться не умею, мил-человек, так что отвечу вам по-русски всем титулом, – кокетничала со злым умыслом Акума.
У неё был более весомый аргумент. Сначала она отвесила чухонцу бляблу по уху, а потом со всего маху ударила по плоской голове, раз-другой, расшитым бисером ридикюлем с изображением египетского божества Атума. С ним она ходила в джаз-холл, наряжаясь в модную мешковину египетского платья. А в сумочке был в тот злополучный день то ли кирпич с масонским вензелем, коим подкрашивала губы, то ли кость, что таскала с собой для бездомных собак, то ли кусок окаменевшего папоротника триасового периода мезозойской эры.
– Я сделаю из вас свиное отбивное! – зашипела сквозь расшатанные зубы Акума, вздёрнув кончик носа. Крылья носа заколыхались от возбуждения. В просвете окна египетский профиль старухи выглядел как неправильно вырезанный дагерротип мадам Бовари.
В ярости Акума преображалась, молодела, хорошела, цвела, как цикламен. Щёки наливалась кровью, вздымалась чета её грудей – от них не отвёл бы глаз отрок Владимир Сирин. Эту бесчеловечную сцену избиения из криминального Петербурга зафиксировала камера видеонаблюдения. Разгадывал её известный петербургский пинкертон Путилин в гороховом пальто, носитель либеральной рационалистической идеи, продолжающий верить в силу разума, в этот просвещенческий фетиш кёнигсбергского девственника И. Канта. Так благопристойный роман, как будто потакая паскудным нравам издыхающего постмодернизма, стал местом преступления против человечности, перейдя за жанровую границу бульварных любовно-мистических романов.