– И будет это непременно в Туле! – не раз в ипохондрии вещал он. – На пустыре, среди прочих отбросов. И оросит мою могилу пропитый монах, которому некуда будет деть пьяную немочь. И вырастут на ней…
А что вырастет, тут уж не хватало и богатой фантазии сатирика.
Пересказывали мне это со слов Плещеева, которому довелось быть свидетелем щедринских пессимистических пророчеств. Глеб Иванович тоже слышал об этом, принимал салтыковские сарказмы молча, по обыкновению устремив глаза куда-то вбок от медленно тянущегося вверх замысловатыми кольцами папиросного дыма. Может, верил, что в наших всеобъемлющих Растеряевках возможно все.
Конечно, гимназические годы не могли стать определяющими наше мировоззрение. Его определила эпоха и университетская среда. Я часто думал об эпохе, которая дала толчок и времени моей молодости, да, пожалуй, и последующим событиям, свидетелем и очевидцем которых я стал вполне созревшим, если не перезревшим, человеком. Это знаменитая эпоха шестидесятых годов, которые в годы моей юности непременно ставились в пику сороковым. Мне постоянно казалось это каким-то нелепым заблуждением, по поводу которого я спорил со многими ретивыми шестидесятниками, не выключая и Глеба.
Я всегда, а сейчас – тем более, считал, что шестидесятые годы со всем их шумным движением были прямым результатом и, так сказать, наследием сороковых. Различие между этими десятилетиями заключалось только в том, что в сороковые годы люди ограничивались одним сознанием своих противоречий и сокрушением о них. В шестидесятые же годы в целой массе общества возбудилась неудержимая жажда во что бы то ни стало найти выход из мучительных противоречий идей с действительностью. Это была эпоха всеобщего покаяния, стремления к обновлению. Люди шестидесятых годов продолжали быть не менее раздвоенными, чем и предшествующее поколение, но они не оставались только скорбными зрителями своей раздвоенности, а боролись с нею, причем каждый по-своему старался устроить жизнь на новых и разумных основаниях, свергнув с себя ветхого человека. Конечно, отделаться от ветхого человека сразу было очень трудно. Оттого выходила путаница и сумятица невообразимая: одни принимали за новые начала старые же, только несколько заново подмалеванные, другие увлекались одною внешностью новизны и видели в ней сущность, третьи впадали в какую-нибудь узкую односторонность, иногда, думая идти вперед, уходили назад, чуть ли не в средневековую глубь, ударяясь в мрачный и нетерпимейший аскетизм или в необузданную чувственность. Но как ни много было в шестидесятые годы диких увлечений и печальных заблуждений, а все-таки, в конце концов, это была честная эпоха – эпоха, не допускавшая никаких компромиссов и требовавшая истинного, а не какого-либо призрачного обновления жизни.