В институтском дворике возле позеленевшего памятника Герцену стоял приземистый лысоватый мужичок в куцем осеннем пальтишке – ну точь-в-точь колхозный кладовщик – и сверлил меня маленькими пронзительными глазками цвета потемнелой вязовой коры, опушенными почти нарочными девичьими ресничками. «Это же Коля Рубцов!» – еще ближе подтолкнул меня к нему кудрявый. Мужичок еще некоторое время почти с ненавистью вглядывался в меня, а потом вдруг заморгал часто-часто и почти закричал: «У тебя нет России! Есенин пел про Русь уходящую, я пою про Русь ушедшую, а у тебя никакой нет!».
Последние слова прозвучали почти вопросительно, мне показалось даже, что глаза у Рубцова увлажнились. Я молчал, едва ли не перепуганный. Видно, моя покорливость ему понравилась. Он погладил меня по плечу, улыбнулся какой-то удлиненной забавной улыбкой и сказал совсем ласково: «Ну, пошли с нами!». И мы пошли пить портвейн.
В тот же вечер я услышал стихи Рубцова, многие из которых он исполнял своим особенным речитативом под гитару. И пел, и просто читал он очень ясно и отчетливо, неуловимо подчеркивая музыку каждого слова, в такт помавая от груди и вверх маленькой крепкой рукой. Как в водяную воронку, втягивал он душу слушателя все глубже и глубже в свою печаль, да так, что притихшая компания не сразу могла прийти в себя даже после разудалой «Жалобы пьяницы»:
Ах, что я делаю, зачем я мучаю
Больной и маленький свой организм,
Ах, по какому же такому случаю
Все люди борются за коммунизм?
Пил я на полюсе, пил на экваторе,
На протяжении всего пути.
Ах, замети ж меня к едрене-матери,
Метель-метелица, ах, замети!
Пшеница стелется, коровы телятся,
И все на правильном стоит пути…
Но замети ж меня, метель-метелица,
К едрене-матери, ах, замети!
Привожу целиком этот рубцовский не такой уж шуточный текст, бывший в те годы литинститутским гимном, потому что ни в одном из его теперь бесчисленных посмертных сборников я не встречал «Жалобы». За точность ручаюсь, только словечки «к едрене-матери» звучали в более приземленном варианте.
Так я вошел в тот небольшой кружок друзей и поклонников Рубцова, который постоянно волочился за ним во все время его институтской жизни и которому он несколько капризно доверял. За ним стойко стояла слава первого поэта Литинститута, а первому по штату полагается свита, поэтому в одиночестве Рубцов в Москве практически не бывал никогда и стихов не писал. Родиной его стихов почти всегда были Вологда, райцентровские городки и старинные села около них. Мы в Москве, падкой испокон веков на всякую всесветную сволочь, спорили о новаторстве, верлибре, «евтушенковской» рифме, а тут из очередного побега на родину возвращался посвежевший, поопрятневший Николай и напевал нам по простоте душевной про эту тихую родину, про русский огонек, доброго Филю, какое-нибудь Ферапонтово «или про чью-то горькую чужбину, или о чем-то русском вообще». И все становилось на свои места. «Антимиры» и «Братская ГЭС» так и шли дружно по разряду эксперимента и новаторства, а «Добрый Филя» нечаянно становился классикой русской поэзии.