она заговорила чарующе, не меняясь в голосе:
– во сне ты любил свою маму и бабушку. маму. мамы. вы были в одной комнате со всеми. никого ничто не отторгало. я была в стене. как стенами. абажуром лампы. светом. святым светом, может очень быть.
я знал, что ничего пугающего во сне не происходило. никто не плакал, ни один из моих родных не творил суд над другим на плахе жизни. да будь в нём трагедия, моя верочка не сумела бы её раздуть. не по глупости, а от здравого рассудка. глубоко, глубоко в вере мы отыскали чувственность, которую она прихорашивалась выражать всю жизнь. она запомнила все и тем же шёпотом со знанием всего перечисляла: что в соседней спальне дедушки был выключен свет, но как при этом блестели полуржавые стальные струны на гитаре на стене; как каждый предмет в комнате пропах его сигаретами; что на кухне играло радио, включенное когда-то очень давно. радио «маяк».
– твоя бабушка постоянно повторяла что-то о твоем затылке. она тоже помнила, что у тебя там шишечка, что-то вроде неё. ей кто-то сказал, что такие у всех гениальных людей были.
я оглядывался назад в память, оглядывал алый цвет вокруг и несколько секунд сравнивал обстановку и тон разговора со всеми прочими, которые я вёл в надежде услышать то, что услышал сейчас. не лесть, ни в коем случае. её в последнюю очередь. это не описать иначе, как чувство, что тебя любят даже там, внутри тебя. любят то, что выливается из тебя, когда ты не мешаешь себе говорить интуитивно и повторяться.
– как они тебе? ты не всех знала.
– денют, знаешь, вы как единое целое. вас много, и каждый из вас был душой второго. третьего. смотрели во что-то. над чем-то смеялись.
крайние фразы она произнесла, медленно повернувшись и уткнувшись в шею. несколько простых действий, настолько естественных, похожих на свойственное её организму поведение, даже обитание. обитание морского ангела в водах северно-ледовитого океана. вера карабкалась ко мне сквозь затопленную сан-марко, в обыкновенный мир людей с перспективой времени и пространства, не пожалев об этом совершенно.
– я понимаю тебя. – она добавила чуть громче своего неоторопевшего шёпота.
и я в ответ был мудр. та ерунда, что волновала меня перед тем, как мои глаза закрылись (я потерял свои банковские карты в путешествии, нужно было их перевыпустить), казалась очень далекой. одним из первых чувств, я допускаю, что самым первым, которое обожгло меня в детстве, стало стеснение. оно обожгло на уровне ощущений, разумеется, если не считать за холодный ожог те события, от которых оно нас уберегает или cдерживает. с тех пор я чутко учусь и всю отведённую жизнь буду учиться не стесняться перед собственными волнениями разной почвы. иногда отрицая почвенность, чаще – становясь тем первым, кто убежит в мыслях на территорию солидарной насмешки из будущего, над тем, что казалось таким важным, настолько непреодолимым. убежит вслух. я помню момент, когда меня, ребёнком, в икее отправили налить в стаканы кипятка, а я не управился с необычным кулером и заливал свои руки кипятком, потому что я стеснялся. я был очень мягок, мне было стыдно показаться толпам людей вокруг настолько несообразительным. уже не вспомню, как долго они заживали. мне было двадцать четыре, когда я, уже имея сильные ноги и зная quasi a memoria этот крутой маршрут преодоления непреодолимого, не сумел этого сделать и пережил дни, месяцы, что содержат в себе больше боли и в моменте меньше её понимания. я живу далее. я счастлив. счастлив. тем не менее, восприятие того времени не меняется. разбитое сердце не собирается целиком, впредь оно всегда вспоминает, додумывает себя. мне повезло – у меня прекрасные память и фантазия.