Неподкупные не дремлют сторожа…
«Но сирень цветёт, заря ещё свежа!»
Обезглавленная бедная Москва,
Ты ещё – жива?
Ты – царевна спящая в гробу.
Не могу
Взгляда жуткого от милой оторвать…
Целовать,
Целовать, покуда теплится заря…
Может – зря?
Машенька, Москва, Россия, Машенька,
Страшно мне!
Ах, оставь, оставь меня, трамвай —
Чистый грай
Неостуженных колёс… Мне – пешком.
Жизнь ли, смерть ли, – всё равно.
Здесь мой дом.
Когда я закончила читать – тогда, в начале семидесятых, когда на имени Николая Гумилёва ещё лежало табу, – в комнате повисла пауза. Молчала дама. Молчал мой крёстный. Все, как я понимала, ждали реакции хозяина. А он, обернувшись ко мне всем своим грузным телом и красным лицом, неожиданно хлопнул меня по плечу увесистой рукой:
– Молодец, молодой человек! – сказал он весело. И, помолчав, добавил уже без улыбки: – А ведь он не виноват. По крайней мере, в том, за что его расстреляли. Никаким шпионом он не был. И доказательства есть. Своими глазами видел.
– Тогда почему же его не реабилитируют?!
– Ну уж этого не будет, молодой человек. Никогда!
В голосе Заведующего Главной Кормушкой прозвучала спокойная уверенность хозяина жизни. А в глазах его, на мгновение преобразившихся (будто сдёрнули с них мутную шторку) я прочла такое, отчего захотелось закричать – и броситься на него, как на каменную стену – и бить, бить эту серую стену кулаками…
«Никогда!» Это прозвучало как – «Не пущу!» О, многое стояло за этим «никогда»!..
И я спорила с ним, горячилась…
* * *
…Как сказал мне потом мой крёстный, я произвела на старого барина и его жену «впечатление». Мне передавали приветы и звали в гости.
Но не тянуло меня под сень пыльных декораций, за колючую проволоку высокого забора, где незабудки – и те мёртвые…